— Что— именно я?
Крчма пожал плечами, словно ее вопрос — наивная провокация, а мы ведь оба давно знаем, Мишь… И он вылил ей в бокал остатки вина, оставив себе лишь несколько капель.
— Еще бутылки у вас нет?
— Конечно, есть. Я не забыл, как ты пьешь, когда войдешь во вкус…
Бокалы наполнили снова, и Мишь выпила, как путник в Сахаре.
— Вот вы заподозрили, что у меня короткая память, а она у меня лучше вашей. Будто вы ничего путного не сделали для Семерки! Начнем хотя бы с того же Гейница — двадцать лет назад… Помните, как тогда похолодало после грозы и к утру вокруг Збойницкой хаты выпал снег? Ведь мальчишка замерз бы! Спасти вроде бы между прочим жизнь человеку — это для вас ничего путного, да?! Возможно, вы спасли еще и научную карьеру Мариана, что дало ему возможность получить Государственную премию: не вытащили б его тогда из той неприятности с… — как ее звали, ту несчастную девчонку? Надей? — пришлось бы Мариану уйти из института, и еще вопрос, сумел ли бы он уцепиться где-нибудь без Мерварта. Или та великолепная авантюра с Камиллом — вернуть его в те годы в университет! И не ваша вина, что позднее он сам все испортил и снова вылетел…
— Зачем ты все это говоришь? Хочешь, чтоб приматор Праги вручил мне часы, какими награждают спасателей?
— Все это я говорю, скорее, для себя самой, потому что мне это доставляет радость. И я далеко еще не кончила. В отплату за подножку, которую Гейниц подставил Камиллу и вам, вы спасли его, а ведь Гонзу могли выгнать со стройки, и сегодня он наверняка не был бы заместителем директора по финансовым вопросам крупного строительного треста! И Пирк вряд ли сидел бы сейчас в министерстве, если б вы не заставили его окончить вуз. И Ивонна до сих пор маялась бы где-то во Франкфурте и к этому времени, быть может, лишилась бы даже места барменши…
— Не понимаю, к чему разогревать старую похлебку: я давно обо всем забыл*
— Я обязана об этом говорить, потому что больше всего вы сделали для меня.
— Кукольные фильмы ты снимала бы и без меня: талант — вроде буйного африканского растения, что прорастает даже сквозь кирпичные стены, его ничем не истребишь.
Мишь осушила бокал до дна,
— Я говорю не о куклах, в общем, я…
Почему она так внезапно оборвала себя, почему смотрит на меня так сосредоточенно, как бы другими глазами— я-то хорош со своим маскарадом, с ухищрениями выглядеть моложе… Глупость какая, теперь она, конечно, заметила мои жалкие попытки, женщины зорки на такие дела, и она уже изрядно выпила, теперь вот не удержится, расхохочется…
— …В общем, я пришла спросить: не возьмете ли вы меня замуж.
Крчма оцепенел. Нет, это не шутка и не развязная болтовня за второй бутылкой, интуиция мне напрочь отказала, может, от этого так горячо сжимается сердце — головокружительная слабость, и ликующая гордость, и сразу — провал страха, странно, какую смесь противоречивых ощущений несет с собой крутая волна счастья. Моя безумная, робкая, неосуществимая никогда мечта, мечта двадцатилетней давности — или больше, как знать? Тайный, грешный трепет сердца к ученице… Учитель, быть может, строго запретил его себе, вычеркнул из своей жизни. И только через три года, по окончании школы…
Но сейчас, вот в эту минуту, у меня есть основание стыдиться и злиться на себя; две неожиданные слезинки, скатившиеся в подкрашенные усы, — какой позор для старого мужчины, не знаю, как они посмели брызнуть, неудержимые, и непонятно от чего — одна-то, наверное, от счастья, а другая — от бездонной печали…
Он поцеловал руку Миши — не в ладонь, как делывал иногда прежде, украдкой, по-воровски, — но с трагическим достоинством; так, быть может, целовали мужчины руку любимым своим на гибнущем «Титанике», прежде чем насильно передать их в спасательные шлюпки, где место было только для женщин.
— Благодарю, Мишь, давняя моя любовь, — после долгого молчания заговорил он. — Но бывают неприемлемые жертвы, а то, что ты мне предлагаешь, — не что иное, как жертва с твоей стороны. Попробую быть честным сам с собой: я не Гёте, а ты — не Ульрика фон Леветцов,
— Вот это верно: через неделю мне стукнет сорок два, — возразила Мишь, отнюдь не пытаясь принять легкий тон,
— Стало быть, впереди у тебя половина жизни, и хочу верить — лучшая половина; у меня же — последняя десятая часть. Я не смог бы стать достойным партнером тебе — недужная старость не бывает достойной. Конец жизни обычно жалок, приземлен, унизителен, и тягостность своего бессилия не следует переносить на других: делить следует только радость. Мне нечего было бы дать тебе, потому что дарить можно счастье, а не свои страдания. Мне просто совесть не позволяет превратить тебя в самаритянку.
— Вам страшно, пан профессор, а я-то всегда считала вас смелым.
— У меня куча слабостей, Мишь, но страх — не главная из них. В молодости я вступал в драки даже против более сильных противников — пан Понделе вам кое-что рассказывал об этом на наших вечерах. И на фронте я под огнем полез за раненым к колючей проволоке, причем даже не был с ним знаком, — так что…
Она смотрела ему в глаза неподвижным взглядом.
— А может быть, громче всего теперь во мне говорит эгоизм: ты была постоянной мечтой всей моей жизни, и я не хочу менять ее на непостоянство безответственного эксперимента…
— Теперь я все равно не буду больше вашей мечтой. И это прозвучало вдруг неопровержимой истиной:
Мишь права, я только что проиграл ее. Никогда не смогу отыграть ее обратно, вдохновительницу лучших моих побуждений…
Мишь уходила; не казалась ни задетой, ни оскорбленной, только печаль в глазах да отрезвившееся сожаление. Не поцеловала его на прощанье, как сделала бы раньше, просто пожала руку, в этом крепком пожатии была по-прежнему дружба, но с одним новым бескрылым словечком: уже только дружба.
— Не знаю, поймешь ли ты: не сумел я предать свои жизненные принципы — и вот сегодня убил себя, — сказал он еще в дверях.
Смотрел ей вслед — она уходила по тротуару, слегка потупившись, и не почувствовала, что он все стоит на пороге, не оглянулась. А Крчму внезапно охватило безумное желание кинуться за ней, все отменить, немедленно уверить ее, что его слова — безумный самообман, обнять, привести обратно… Он крепко ухватился за косяк, чтоб не сделать этого.
Вернулся, встал посреди квартиры, стихшей, будто разом оглохшей. Пустота, лишенная смысла, глубокая тишина, только тоненькое, безучастное поскребывание древоточца. На плечи медленно наваливалось бремя депрессии, какой он не испытывал никогда. Да ведь я самоубийство совершил — почему же я еще жив? Без сил упал в кресло, не веря, уставился на другое, пустое. И казалось ему, он еще улавливает исходящий от кресла слабый запах Миши.
Флакончик барбитурата в ночном столике Шарлотты, когда она окончательно почувствовала, что жизнь ее лишилась смысла… Если я чего-нибудь не сделаю, наверное, сойду с ума…
Из старого секретера добыл бутылку водки, дрожащей рукой налил почти полный бокал. Невыносимо видеть пустое кресло Миши; заложив руки за спину, заходил по квартире. От виолончели мимо гравюр к письменному столу— и обратно.
…Уже только две родные души: Пирк и ты. С ним я вижусь редко с тех пор, как после смерти Плефки распался наш домашний квартет. Квартет, пожалуй, распался бы и так — даже энтузиазм утомляется и слабеет, отношения и вещи изживают себя — вещи стареют быстрее, чем люди; недавно попробовал сыграть на моем отличном инструменте — у виолончели уже не было того прежнего теплого, полного, пленительного тона, как прежде, пока она чувствовала смысл своего существования. Вещи, если ими не пользуются, если не касаются их ласковые человеческие руки, если не служат они украшением для понимающих глаз, быстро хиреют, потому что у благородных вещей есть душа.
Налил полный стакан водки.
«…Думала ли ты вообще о том, что ты мне предлагаешь? Я гожусь тебе в отцы…»
«…Но с таким же успехом — ив мужья. С годами стирается разница в возрасте. А я недавно осознала, что из всех людей на свете вы мне самый близкий…»
Нет, подобные предложения не делаются по минутному наитию. Несмотря на эту мысль, Крчма, остановившись перед зеркалом, с ненавистью стал себя разглядывать, словно ждал от своего отражения, что оно докажет — Мишь действовала в каком-то непонятном помрачении рассудка: это некрасивое лицо с устало повисшими мешочками под яростными глазами, крупные редкие веснушки, как у всех рыжих, багровая бычья шея бывшего атлета, мутно-одичалый взгляд — после бутылки вина да третьего стакана водки.
Мишь еще придет, хотя бы из дружеского долга перед старым одиноким человеком. Придет однажды, представит своего нового мужа… А я начну теперь спускаться по тому, отвращенному от солнца склону.
И не нужно никаких усилий. Я культурный человек; история убедительно учит нас, что даже зрелые культуры приходили в упадок и гибли, когда людям не надо было больше тяжело трудиться и они утрачивали стимул работать не щадя сил.