Вот те раз! я думал, журналист — это фигура.
Приехал. Туда-сюда, по начальству. Начальство, хоть и не радуется бурно моему приезду, но вполне доступно. Поскольку я заранее не известил о дне своего визита, в самом астрономическом городке в семь масштабных городских домов места в гостинице не оказалось, мне предлагают пожить наверху, возле самой обсерватории. К вечеру садят в маленький автобус, отвозящий каждый вечер дежурную группу наверх. с бензином, оказывается, напряженка. Перед выездом заходит в автобус какой-то начальник со списком поднимающихся:
— Освободите автобус все, кроме записанных.
Выкликает фамилии. Меня в списке нет, но я голоса не подаю. и он обо мне видимо предупрежден. Выглядывает других диверсантов:
— Кто там с рюкзаками прячется? Отодвиньтесь, не загораживайте. Выйдите немедленно — не отнимайте рабочего времени. Таня, что это за парень?
— Он со мной. Студент-практикант. Ему уже уезжать, а кое-что не доделано.
Старый пень, чувствую себя неловко. Они рвутся работать, а я, любопытствующая скотина, место занимаю. я же знаю, время у телескопа страшно дорого, тут не идет борьба за шмотки, за монету — на золотой счет тут время наблюдений и аппаратура для отслеживания. Они сидят на своих аппаратах и узнают то, что они им показывают. Только один из них видит само небо — наблюдатель, но он видит меньше, чем они на своих мониторах. Дежурные наносят точки, каждый на свою карту — теоретики в Москве соединяют точки линиями то так, то этак — и у них получаются разные смысловые фигуры. Это тебе упрощенная схема этой работы, боготворящей видимость, отнюдь не в переносном смысле.
Сгущались за окошком тучи, на чистое небо рассчитывать, видимо, не приходилось и настроение в автобусике было мрачное. Мне рассказали о женщине, которая хочет жить наверху, чтобы больше быть с аппаратурой, а ей всячески препятствуют.
Сквозь буковый лес, потом кленовый и березовый поднялись мы на отлогую вершину. Все было уже в густейшем тумане, и шел дождь.
Ночью, вероятно в наказание за мое пронырливое любопытство, я чуть не сдох. Разразилась гроза, и, судя по всему, мы были в самой грозовой туче. Голову скручивало так, что я уже думал — не доживу до утра. Распахнул балконную дверь, хотя было холодно. Во тьме позвякивали колокольцами овцы, а мне уж казалось, что это похоронные звоночки. Но старая моя голова выдержала.
И началась, то внизу, в огромном лабораторном корпусе, то вверху, на телескопе, работа. Только не поймите меня так, что я работал на самом шестиметровике. Моя работа сводилась к беседам, записям и чтению в специальной, прекрасной библиотеке.
Впрочем, кое-что и мне показали, правда не на главном телескопе. Ну, что я тебе скажу: днем в телескоп звезды тоже видны — на голубом проступает как бы точка, белая, очень живая. Телескоп ведь не увеличивает, он собирает свет. Ночью звезды в телескоп не крупнее, чем для невооруженного глаза, только они сплошь, черного почти нет, так, чуть-чуть пробрыз-гивает. и луна не больше, а вроде даже меньше, но на ней вроде рытвины, а не просто тени.
Попутчик в том междугородном автобусе, как ты помнишь, с презрением даже, — местные жители почему-то резче, интонационнее в выражении уважения или презрения, — заметил: «Ну, говорить вам — с ними — это едва ли: они для вас слишком большие люди». с начальством я уже разобрался, но вот ученые — что если они и в самом деле высокомерные люди? — я ведь все-таки зэк, высокомерие возбуждает во мне совершенно атавистическую агрессию. Но это были просто бесконечно занятые люди. Конечно, всякий раз, как я представлялся журналистом, каждый хотя бы на секунду подкатывал глаза: уж очень ценили здесь время, которого всегда им не хватало, а кроме того, у них был печальный опыт: журналисты частенько путались в астрологических тонкостях — то объекты, свет от которых шел миллиарды лет, принимали за современные, то смешивали время и расстояния, на манер той восторженной поклонницы Эйнштейна, которая в мистической простоте воспринимала прошлое, настоящее и будущее как одновременное пространственное сосуществование, а саму жизнь или историю как перемещение в этом наличном пространствовании. Старшие, однако, невзирая на больший печальный опыт общения с журналистами, были вежливее и разговорчивее молодых.
Итак, что я узнал? О, тысячу разных вещей, и таких, что невольно задумываешься, и таких, что просто рот раскрываешь и забываешь закрыть. Ну, например, что можно засекать перепады яркости в миллиардных долях секунд. Что двух звезд одинаковых не существует, а если такие двойники находятся, то значит это одна и та же звезда, давшая два изображения. Однако кроме того, что каждая звезда, как и каждый человек, другая, есть и такие невероятные звезды, которые называют аномальными: звезды совершенно неожиданного химического состава, звезды немыслимых магнитных полей, двойные звезды с непонятными характеристиками, и прочая, и прочая. Вспомни, я ведь говорил тебе: зачем-то Господу Богу нужны миллионы, миллиарды особенностей.
А еще и квазары, невероятные объекты, находящиеся на таких огромных расстояниях от нас, которые зовут космологическими. По размерам они только немного превышают Солнечную систему, однако энергии излучают больше, чем вся наша Галактика, сияя, как сто триллионов звезд. Да, возможно, это «зародыши» галактик, но это еще не ответ на вопрос, откуда берется столь колоссальная энергия. Смейтесь, смейтесь, мадам, над восторженностью неофита-маразматика!
Ну и наконец, ты помнишь, меня особенно интересовали возможные топологии Вселенной. Где-то, еще прежде, я прочел статью некоего Харламова в соавторстве с... запамятовал фамилию, статью о «ветвях» развития Вселенной: как только выброшен из какой-то ветви росток нового развития, мембраной перекрывается как возврат к ветви-прародительнице, так и доступ к новой ветви из других ветвей; одна ветвь не знает другой. Но это, поразив меня, было все же гипотезой на кончике пера, одной из версий геометрии Мира. Потом теории иных вселенных, иных пространств. и об этом тоже были научно-популярные статьи, научно-популярные издания.
Ученые, непосредственно занятые этой проблемой, говорили мне здесь, в их цитадели, что Мир может представлять собой нечто вроде швейцарского сыра, где миры, подобно дыркам, разделены причинно-следственными барьерами — то есть не плотью, а другими связями и отношениями, что миры могут быть расщепленными или сопряженными — в зависимости от различных исходных состояний вакуума. То самое, о чем писал Иосиф Шкловский: что Мир возможно представляет разветвленное, многосвязное многообразие.
Так что, если у нас исходно разные миры, исходно разные причинно-следственные связи, то, подумай, мы в самом деле можем ходить друг сквозь друга, не ощущая и не видя наших одноместников.
Я мог убедиться, что они ничего не упрощали и не мистифицировали читателя, обнародуя подобное. Тут я мог вполне успокоиться. Но меня-таки попробовали поставить «на место» молодые ребята.
Это был красивейший мир, красивейшие места. Даже на Дальнем Востоке, когда уже и мир был не сер и я мог смотреть живым взглядом вокруг, не видел я такой красоты. Океан золотых лесов, хрустальный воздух высокогорья. в сияющем небе парила птица, парили в прозрачном воздухе леса и луга, парили ручьи, парила в надгорных далях мысль. Но в этом прекрасном мире, в жилых домах, в лабораториях, под куполами обсерватории действовали локтями и словом не мягче, чем на коммунальной кухне. Они напоминали корабль на Солярисе в отличие от Дома на Земле. То же осваивание привычным бытом, привычными тупиками того, что шире — с пустотами и незнанием. Этот возможностный Мир был благ вот этой, всегда большей широтой с пустотами. у человека же — гомеостаз, внутренняя среда, аура его быта — он носит свое с собой.
В этом мире разомкнутых форм познания все бранили друг друга. Научные мужи обвиняли философов в догматичности и неконкретности, философы — ученых опять же в догматичности, но также и в том, что они подобно классическим художникам изображают неподвижный, механистичный мир, не меняющийся, с дурными бесконечностями и вечностью — птица у них не летит, а висит в небе. и человека, присовокупляли гуманитарии, в научной картине мира по сути дела нет, даже и с прибавлением наблюдателя.
Так получилось, что две или три ночи на шестиметровике я провел в группе поисковиков черных дыр, занятых вопросами гравитации, которые только близ этих фантастических объектов и можно было разрешить. Это были неудачные для них ночи — темные, в тучах. Зато я мог поболтать с ребятами. Двое из них были особенно интересны для меня: белорус-флейтист Гена и еврей-буддист и театрал Марк. Друг друга они по каким-то причинам явно с трудом терпели, но у них была общая неприязнь к журналистам-дилетантам и общие любовь и уважение к такому же молодому, как они, руководителю проекта. Бродивший в свободное от работы время по окрестным лугам и лесам флейтист был неожиданно грубоват со мной: