В этом мире разомкнутых форм познания все бранили друг друга. Научные мужи обвиняли философов в догматичности и неконкретности, философы — ученых опять же в догматичности, но также и в том, что они подобно классическим художникам изображают неподвижный, механистичный мир, не меняющийся, с дурными бесконечностями и вечностью — птица у них не летит, а висит в небе. и человека, присовокупляли гуманитарии, в научной картине мира по сути дела нет, даже и с прибавлением наблюдателя.
Так получилось, что две или три ночи на шестиметровике я провел в группе поисковиков черных дыр, занятых вопросами гравитации, которые только близ этих фантастических объектов и можно было разрешить. Это были неудачные для них ночи — темные, в тучах. Зато я мог поболтать с ребятами. Двое из них были особенно интересны для меня: белорус-флейтист Гена и еврей-буддист и театрал Марк. Друг друга они по каким-то причинам явно с трудом терпели, но у них была общая неприязнь к журналистам-дилетантам и общие любовь и уважение к такому же молодому, как они, руководителю проекта. Бродивший в свободное от работы время по окрестным лугам и лесам флейтист был неожиданно грубоват со мной:
— Вы слушайте-слушайте, — резко оборвал он мой вопрос, — а то опять что-нибудь напутаете и изобразите.
Хотя я еще ничего не путал и не изображал.
— Не обижайтесь, — усмехался очень живой буддист. — Это он не о вас, это он о предыдущем журналисте, который трогательно изобразил, как он штопает носки жене и детям.
Меня спасало мое лагерное прошлое. Этого они не знали, в этом будто бы профессионалом был я. Они почитали меня за мою каторгу, словно это и в самом деле было моей профессией и моим творением, а не рябого Йоськи. Не знаю, кто он там для незэков в то время, а для нас всех — он рябый Йоська, душегубец и пошлая шваль. Впрочем, что это я вдруг так распалился? Шваль и шваль, однако задавить революцию на корню ему удалось — справился, гад.
Так что ребята с обсерватории не прочь были меня и послушать. Приходилось и мне делать вид, что я знаю нечто, ни в каких аналогиях не доступное им.
Буддист в отличие от флейтиста не был груб, но и он считал, что понимание того, что они делают и пытаются понять, недоступно гуманитарию. Единственный раз взглянул он на меня с любопытством, когда объяснял мне, что, наблюдая поведение вещества возле компактной черной дыры, ученые могут сделать выбор между геометрической и полевой моделями тяготения, а я подумал вслух: «Разве это не одно и то же?»
— Да вот и мне так кажется, — сказал удивленно и задумчиво космологический гений, невольно польстив мне.
И все равно: «Нет, не обижайтесь, Митмих, дело в том, что мы говорим на разных языках — слова вроде бы те же, а смысл другой. Всякое обучение, в сущности, обучение профессиональному языку, которого ты не знаешь до обучения».
Некоторое время мы препирались с Марком по этому поводу, ибо я утверждал, что тогда и космолог не может по-настоящему понять литературу, а Марк возражал, что гуманитарное знание общедоступно как априорное знание.
В пику ему — ибо он собирался ставить на сцене в их Доме ученых «Гамлета» — я цитировал:
— «Или, по вашему мнению, на человеке легче играть, чем на дудке?» Вы, дорогой Марк, не любите дилетантов, но вот вы не актер, не режиссер, не литературовед, не философ, однако беретесь ставить «Гамлета». и хорошо, исполать вам, но неужто вы считаете, что на этой дудке играть проще, чем на вашей профессиональной?
Он отвоевывал у меня «Гамлета», как я отвоевывал у него космологию, — право понимать, не будучи профессионалом.
;;
А вот руководитель их был прост и сообщителен. Он надеялся кое-что узнать о топологии нашей Вселенной с помощью «духов»-близнецов, которые суть отражения одного и того же объекта в нашей системе, если она замкнута. Кстати, замкнута она могла быть и при отрицательном радиусе кривизны. Узнал ли он? Мы слишком коротко живем, даже такие мастодонты, как я, чтобы получить ответы от адресатов, которые, так сказать, не временоподобны нам.
Ну и еще, непреднамеренно, собственно, меня попытались «образумить», поставить на место адепты великой Вселенной.
— Занятия астрономией, астрофизикой, — объясняли они мне со скромной гордостью, — позволяют ощутить истинное место человека в мире, познать гигантские процессы, величие мира. Величие! Громадные размеры! Отдаленность! Непроходимость!
Место человека в таком мире и в электронный микроскоп не разглядеть. Уничижение паче гордости! и утешение: «Наши очи малы, но безбрежность мира меряют собою и в себя вмещают!» Черта с два вмещают, если по чьей-то там теореме любую систему можно понять только из большей, охватывающей. Но это охватывающее — поворот, вывертывание! — оказывается охватываемым тем, что оно высокомерно считало абсолютно меньшим.
— Не обманываете ли вы себя иерархиями? — подавал я уверенный голос неуверенного дилетанта. — Бесконечности ведь столько же там, — тычок в сторону не то обсерватории, не то неба, — сколько и здесь, — рука, прижатая к пылкому моему сердцу.
— Да, да, — откликались они. — Антропный принцип — вы ведь о нем? Об этом еще мало говорят, но в самом деле, это поражает.
Они умели видеть только оприходованное наукой!
— и калибровочные ваши симметрии, — продолжал я нагло, хотя чувствовал себя той самой дамой, которая четвертое измерение восторженно представляла великим пространством, на котором есть уже все прошлое и будущее, — да-да, и калибровочные ваши симметрии не были бы возможны, когда бы сравнительные величины были абсолютны — важны-то ведь не они, а отношение.
;;
И кое-что им из Кантора, Геделя и Моисея Маркова, не обращая внимания на их легкое раздражение (профан учит спеца!) и усталую сдержанность (они это все проходили в высших учебных заведениях).
Ах, эти бесконечности не просто во все стороны — они оборотны.
Оборотность, претворение Мира бьло одной из главных ипостасей моих выступлений, — чуть не сказал: проповедей, — перед студентами.
Меня пригласили преподавать, мне нужно было захватить внимание юных оболтусов, сдвинуть их мысль. Мне нужно было их раскачать. Насмешки, парадоксы, неожиданное — все шло в ход.
Жизнь, смерть. Бог. Классики. Быт. Детективы. Анекдоты. Евангелие.
Знаешь, как я тогда жил? То в полной оторопи: «Ничего не понимаю, даже и то, что только что понимал», а потом: «Господи, я такое знаю, что мне уже ничего не страшно — ни прошлое, ни будущее». и какая бы ни была тема моего занятия, именно сейчас я должен сказать им, потому что все подождет, мысль подождать не может.
О, этот апостольский рык:
— «Вот я говорю вам, а вы не можете вместить», — сокрушался Господь. Это гнев, а не констатация факта. Не мочь вместить — грех, такой же, как грех смертности. Да-да, не смертный грех, а грех смерти. Грех куцей конечности, грех ограниченности. о нем притча Набокова «Приглашение на казнь» — о грехе тюрьмы, которая не вне, а в нас. Грех, то есть огрех, ошибка. Смертный грех — он изнутри, в неверном знании. Вы предпочли мелкое знание, дурацкое ваше знание, которое вы примитивно вмещаете в себя, как яблоки в живот, как белье в чемодан, как книги в книжный шкаф.
Вы поверили в свою малость. «Человек мал, а это велико», — говорите вы. у вас ложное знание большого и малого, великого и ничтожного, возможного и невозможного. Вы не можете вместить несовместимое, вы не вмещаете противоречие. «Это разрывает мне душу», — говорите вы. а ваша душа только и жива этим напряжением меж несовместимым. Больше того, душа там же, где несовместимости, они одно и то же.
Софистика, игра слов? Черта с два!
У вас примитивная топология. в вас нет выворотности, оборотности — как выворачивается перчатка, так что левое становится правым, а последнее первым, так что из пустого извлекается многое, а из многого еще большее, которое ничто. Вы смертны потому, что поверили в смерть. Вы смертны потому, что поверили в нее лишь наполовину. Вы видите ее только в конце, а она все время тут же — ею вы живы. Вы не живете, пока в вашу жизнь не вошла смерть. Вы не знаете выворотности жизни и смерти, выворотности вероятного и невероятного, возможного и невозможного.
Вы обожаете иерархии. Иерархий не получается — ни количественных, ни качественных. Бог знает только особенное, а это несоизмеримо — в этом месте в расчеты математиков вскакивают бесконечные величины.
Кто, я фокусничаю? Это не я, наивные мои, — фокусничает гениальное пространство-время!
Ну-ну, как же по-вашему? Ага, шарики в шариках: сначала микромир — он в шарике макромира, а тот уже в шарике, простите, — в сфере Вселенной. и все это не в нас, а перед нами, в схеме, в картинке, мы же — сознание, которое сбоку припека.