Абу Али припомнилась такая же тихая теплая ночь, давняя-давняя: привиделась телега, влекомая волами по пыльной дороге… Тогда небо тоже было чистым и полным звезд.
— Мамочка!
— Что, золотко мое? Из-за чего ты не спишь?
В темноте слышится тихий звон материнских украшений, и почему-то хочется горячей лепешки, но маленький Хусейн (ему всего четыре года) не просит ни хлеба, ни молока: схватив теплую материнскую ладонь, он целует ее и прижимает к глазам.
— Откуда появились эти звезды, эна-джан?
— Их создал аллах, золотко мое.
— А где он сам, аллах?
— На седьмом небе, на своем престоле… Спи, мой ягненочек, спи!
Руки, пахнущие молоком и горячими лепешками, нежно гладят ребенка по лицу. Ситора-бану хочет укрыть мальчика, но маленький Хусейн нетерпеливо сбрасывает одеяльце.
— Есть названия у этих звезд, мамочка? — продолжает допытываться мальчик.
— Есть, мое золотце, есть, их знают ученые люди. Вырастешь большим, и ты будешь ученым. Тогда все узнаешь.
— А я и сейчас знаю… Вон ту большую яркую звезду в самом центре неба называют Олтин Казык[70]. Те семь звезд, пониже, называют Дубби акбар[71]. А вон та, блестящая, — это…
Мальчик не договорил: горячие губы целуют его, и слезы матери обжигают щеки, и шепот прерывает рассказ, заглушает скрип тележных колес.
— О аллах, ты наградил сына таким разумом… сохрани же мальчика, убереги его… Спи, мой ягненочек, спи. Скоро доберемся до Афшаны. Там уже урюк, наверное, поспел, и Гульрухсор собрала урюк, ждет тебя. Спи, мое золотце!
Гульрухсор — старшая дочь дяди. Четырехлетний Хусейн любит ее больше, чем свою родную сестру Гульнару. Гульрухсор, как и мама, ласкова с ним. У нее красивые небесно-голубые глаза. А какие руки! Весной Гульрухсор собирает тутовые ягоды, с ладони кормит ими Хусейна, а он подбирает — точь-в-точь, стригунок из кормушки: спрячет нос в ладошки Гульрухсор и по одной ягодке перебирает губами, а как наестся, целует пальцы Гульрухсор, каждый пальчик в отдельности, и при этом вдыхает их запах — запах молодой травы и базилики. Гульрухсор покатывается со смеху. Хусейн, довольный, снова целует ее пальцы.
— Мамочка! — Хусейн захлебывается от нежности и нетерпения. — Я люблю Гульрухсор, очень люблю!
— Она тоже тебя любит! Спи, — золотце, спи, а утром ее увидишь.
Увы! Не суждено ему было увидеть Гульрухсор.
Мальчик утром просыпается от плача и криков. Телега стоит у ворот дядиного сада. В дверях дома — тьма народу, знакомого и незнакомого. Мать, обхватив какой-то ящик, покрытый синей тканью, заходится в рыданиях. Хусейн ничего не понимает, но, увидев мать так горько плачущей, спрыгивает с телеги, подбегает и тоже вместе с матерью начинает плакать.
Потом, уже у себя дома, в своем саду, четырехлетний Хусейн однажды в середине ночи просыпается и видит мать, ее глаза, полные слез.
— Мамочка! Опять вы плачете?
— Да, плачу… Твою сестричку Гульрухсор… отдали мы, золотце мое. Ее забрали ангелы!
— Куда забрали?
— В рай, золотце мое!
— А когда Гульрухсор вернется из рая, мамочка?
— Если бы она вернулась, если б вернулась… Кто знает, показали бы сестричку твою хорошим лекарям, может быть, сестричку и не забрали бы ангелы… Гульрухсор болела. Могла бы, наверное, и выздороветь, будь в Бухаре хороший лекарь.
— Что такое лекарь, мамочка?
Вырастешь — узнаешь, стригунок мой… Ученых людей, которые лечат больных, называют лекарями. Кто знает, был бы здесь у нас хороший лекарь…
Ребенок вдруг кидается к матери, обхватывает ее шею:
— Я вырасту и стану лекарем! Вылечу сестричку и привезу из рая! Не плачь, мамочка…
…Вот как бывает, думает Ибн Сина, чувствуя спиной мокрое полотно палатки, перевалило за пятьдесят человеку, а вспоминаются такие давние, безгрешно-детские еще годы, и вспоминаются удивительно живо, во всей непосредственности первых душевных страданий. Радости забываются, страдания детства — нет… А почему все это припомнилось? Только ли в том причина, что эта степь хамаданская напоминала степь Бухары, а вон те, едва видные отсюда кишлаки — любимую Афшану? Не сходство холмов само по себе, а опыт утрат, начатый утратой сестрички Гульрухсор, нескончаемый опыт, знакомый любому врачевателю — и верящему в науку врачевания, и знающему, сколь бессильна бывает она… Ах, Абу Али, ежели от одних воспоминаний детских так сильно забилось твое сердце, что же будет с тобой, вернись ты сейчас в родные края? Пройдись-ка по улицам Бухары, которые так часто снились в годы странствий по чужбинам, и что же будет тогда с тобой, ученый ты человек, разумный и спокойный врачеватель недугов? Что будет, доведись тебе ныне, на склоне лет, побывать в садах Афшаны, губами прикоснуться к перламутровым ягодам тута?
Близок, совсем близок рассвет. Вон петухи пропели, прокричали ишаки, из тумана все отчетливей проступают спокойно лежащие верблюды, стреноженные кони, гуртом сбитые овцы: из-за стен рабата послышались громкие голоса стражников, что грелись у ночных притушенных костров…
3
Да, Ибн Сина не ошибся: эта зеленая степь, густо поросшая травой, это небо, усыпанное ярко-белыми звездами, воздух с полынной горчинкой и острым кизячным запахом, — это все было как в Бухаре, напоминало травы Бухары, запахи Бухары, небо благословенной, любимой, трижды любимой — и опасной — Бухары!..
…Первые знания о свойствах трав он, молодой Хусейн Ибн Сина, получил от известного ученого араба Абу Бакра ар-Рази, многое затем узнал из книг великих хакимов Букрата и Джолинуса[72], ну, а еще больше и самое верное приобрел по сему предмету сам в степях вокруг родной Афшаны, когда пешком, раздирая одежду о колючки, бродил по пескам в поисках целебных растений, когда проводил ночи среди пастухов, беседуя с ними при свете костра про то, какую болезнь какими травами они излечивают…
Болезни! Вот его лютый враг! Всю жизнь сражается он с ним. Всю жизнь верит в травы лечебные — лучшее, вернейшее лекарство.
Довольно! Хватит! Всем больным на земле не поможешь. Когда у него будет спокойная жизнь, когда?!
Туман над степью стал понемножку рассеиваться, небо с восточной части — проясняться, звезды — таять. Ибн Сина двинулся по мокрому ковру трав. Уже до щиколоток поднялась полынь: незабудки поблескивали будто свечки, дикий лук тянулся вверх длинными иглами.
А еще — первые маки изготовились украсить степь: голубыми цветочками трогали душу волокнистый астрагал, и василек, и дикий клевер. Все поле вокруг человека улыбалось, словно счастливое дитя, ласкалось у ног. Ибн Сина все вдыхал и вдыхал и никак не мог насытиться неповторимыми запахами молодого весеннего разнотравья. Казалось, травы с любовью обращаются к нему: «Ты узнал меня? Ты помнишь, я вылечил однажды болезнь глаз… А из меня можно сделать бальзам против почечного недуга…»
Верные, преданные друзья человека!
Ибн Сина остановился у высокого карагача, поднял глаза к вершинным его ветвям: вот сильное дерево! Оно не нуждается в лекарствах. Улыбнулся, вспомнив, как однажды Абу Убайд, верный, преданный ученик, спросил учителя:
— Говорят, мавляна, вы знаете язык всех трав. Будто вы разговариваете с травами и они раскрывают свои тайны: «Я исцеляю такой-то недуг… А я такой-то». Это правда?
— А что еще говорят обо мне?
— Говорят, что вы однажды не смогли облегчить положение больного и, отчаявшись, ушли в горы и что там будто бы долго говорили с травами и отыскали траву, которая могла бы, оказывается, исцелить того больного, а он — без вашей помощи — умер. И тогда вы горько сказали той траве: «Почему ты пораньше не поведала мне, что способна помочь?» И даже будто еще сказали: «Если бедного, только что умершего человека не похоронили, не успели, может, есть смысл попробовать с твоей помощью…» Но трава ответила: «Нет, великий лекарь, я — средство от болезни, а не средство от смерти!» Это правда, учитель?.
Жизнь и смерть! Более сорока лет тайна их связи и вражды занимает помыслы Ибн Сины! Разгадки до сих пор он не знает, хоть множество лекарств придумал от множества болезней… Как сказано в одном четверостишии, пришедшем ему на ум давно, однако непозабытом:
Велик от Земли до Сатурна предел,
Невежество в нем я осилить хотел.
И тайн разгадал в этом мире немало,
А смерти загадку, увы, — не сумел[73].
Ну, хотя бы когда в молодости лечил бухарского эмира Нуха Ибн Мансура и в его библиотеке глотал — видно, не пережевывая, как должно, — книги великих целителей прошлого, был тогда уверен, что не останется для него загадок, которых он со временем не разгадает, ни философских, ни по науке врачевания. Думал, что найдет лекарство от самой смерти! А теперь… О, как теперь ему ясно, что, сколько разгадок его ум ни нашел бы, конца нет загадкам, они уходят одна за другой все вглубь и вглубь и — без конца. Борода вон совсем седая, глаза тускло смотрят на мир, тело теряет силу, а что, что ему известно о мире, о душе, об истине, о совершенстве, о себе самом?