— Моя дорогая Мадлен еще слишком потрясена. Не лучше ли тебе, дитя мое, пойти наверх, в свою комнату? Мы увидимся завтра.
Мадлен была ему очень благодарна за это и ответила маленькой слабой улыбкой, когда он проводил ее до двери.
После ухода пастора фру Гарман подумала, как странно меняются люди, когда они помолвлены. Она предчувствовала, что впредь общество капеллана уже не будет ей так приятно.
Пастор Мартенс был счастлив; он даже не спал после обеда. Погода прояснилась. С ночи над берегом остался только туман, как часто бывает с морскими туманами весной.
Все казалось солнечным и прекрасным пастору Мартенсу, когда он возвращался от ювелира, где заказал кольца. Но он умел владеть своим лицом, он понимал, что не подобает ему выглядеть сияющим накануне похорон дяди своей возлюбленной.
На площади пастор встретил директора школы Йонсена.
— Вы собираетесь быть завтра на похоронах, господин директор школы? — спросил Мартенс, чтобы завязать разговор: ему очень хотелось поделиться своими чувствами.
— Нет! — кратко ответил Йонсен. — Я читаю доклад на благотворительном базаре миссионеров.
— Днем?! — воскликнул пораженный капеллан. — Но половина города будет на похоронах!
— Я буду говорить для женщин, — веско ответил директор школы и продолжал свой путь.
— Гм! — подумал пастор Мартенс. — Он удивительно изменился. Доклады для женщин! Благотворительные базары! Толкование библии для народа! Его просто не узнать!
Немного дальше в саду ему встретился кандидат Дэлфин на лошади. Пастор так забавно выглядел, что Дэлфин, придержав лошадь, воскликнул:
— Добрый день, господин пастор! Чем это вы так довольны? Не проповедью ли, которую собираетесь произнести завтра на похоронах?
«Речь на похоронах… Речь на похоронах…» — пронеслось в голосе пастора. Речь ведь еще не была готова. Хорошо, что Дэлфин напомнил о ней. Мартенс ответил:
— Видите ли, если, несмотря на мое… гм… несмотря на общее наше горе, я, быть может, выгляжу веселей, чем подобает, то это по чисто личным причинам, чисто личным…
— Осмелюсь спросить, что это за личная радость, которую вы так переживаете? — беспечно спросил Дэлфин.
— Да, видите ли, это еще рано разглашать, но вам, — пастор понизил голос, — вам я скажу: сегодня я имел счастье обручиться.
— Ну что ж! Поздравляю! — воскликнул Дэлфин весело. — Я даже, кажется, могу угадать, с кем! — Он собирался назвать мадам Расмуссен.
— О да! Я думаю, вы догадываетесь, — спокойно ответил Мартенс, — с фрекен Гарман, с Мадлен.
— Вы лжете! — воскликнул Дэлфин, натянув поводья.
Пастор осторожно отошел на несколько шагов, приподнял шляпу и пошел дальше.
Дэлфин быстро поехал вверх, по дороге к Сансгору, все ускоряя галоп, пока лошадь не покрылась пеной. Так он проскакал больше полутора миль. Берег стал низким и песчаным. Показалось открытое море; солнце освещало голубую поверхность; вдали, словно стена, подымался морской туман. К ночи туман снова достигнет берега.
Дэлфин оставил лошадь на крестьянском дворе и пошел пешком по песку. Большое спокойное море притягивало его к себе; он почувствовал потребность остаться наедине с самим собою и погрузиться в свои мысли глубже, чем обычно.
Георг Дэлфин редко предавался серьезным размышлениям; он был слишком легкомыслен, и настроения его часто менялись. Но теперь нужно было подвести итоги. Он бросился на песок, нагретый горячим полуденным солнцем.
Сначала мысли его клубились, как прибой, набегавший на берег. Он прежде всего негодовал на пастора Мартенса. Кто бы мог подумать, что он, Георг Дэлфин, позволит околпачить себя капеллану, да еще притом и вдовцу! А Мадлен? Как она могла согласиться? И чем больше думал он о ней, тем больше понимал, насколько любит ее.
А все могло сложиться иначе; да, многое могло сложиться иначе в его жизни — теперь он это видел совершенно ясно. Он вспомнил о Якобе Ворше, который совсем отошел от него. С Дэлфином часто случалось, что люди не могли выносить его подолгу; только Фанни он не надоедал.
Он снова попытался вызвать в памяти ее образ, прекрасный и обаятельный, но это ему не удавалось: Мадлен заслоняла все. Затем в его памяти возник пастор, и мучительные мысли начали его преследовать снова.
В жизни Дэлфина не было точки опоры. Все было проиграно, испорчено, опустошено, и, наконец, он стал противен сам себе. Что же он такое? Человек, не имеющий подлинного друга, находящийся в фальшивой связи с женщиной, которую он не любит, и презираемый тою, которую любит?
Туман широкими полосами приближался к берегу; он прополз над прибоем и песком, задержался на мгновенье над красивым человеком, лежавшим на песке, пополз дальше и разостлался за густыми зарослями морской травы. Серая стена, возвышавшаяся над морем, поднялась кверху, приблизилась к послеполуденному солнцу и поглотила его. Сразу стало серо и прохладно, а туман все больше сгущался.
Дэлфин потянулся на песке и положил голову на левую руку, усталый от скачки и от тяжелых мыслей. Длинные беловато-серые полосы прибоя приближались, завивались гребешками и падали на берег с глухим равномерным ворчанием.
Дэлфин задумался над тем, как легко покончить с этой жизнью, которая в данный момент казалась ему такой ненужной. Только скатиться вниз, на несколько шагов, и волны прибоя подхватят тело, унесут его — быть может, куда-нибудь далеко-далеко — и выбросят на чужой берег.
Но Дэлфин сознавал, что на это у него не хватит смелости. Он долго лежал таким образом, разглядывая свою собственную жизнь, и, наконец, задремал, а прибой продолжал свое монотонное пение, и слабый вечерний бриз, который следовал за туманом, обдавал его своим холодным дыханием.
Все линии ландшафта расплылись в серой мгле. Туман сгустился и спускался все ниже и ниже. Очертания человека, лежавшего на берегу, все более и более растворялись в нем. Наконец фигура человека исчезла совсем — море словно стерло его огромной тряпкой. А туман над берегом двигался все дальше и дальше, приближался к крайним хуторам, забивался в каждый уголок и веял холодом в открытые окна и двери.
Но быстрее, чем туман, и уж конечно изворотливее, чем туман, проникал во все щелки, распространялся по всему городу слух о помолвке капеллана. Этот слух заполнял комнаты, открывал двери, наполнял все дома и даже мешал движению на улицах.
«Вы слыхали новость?» — «Помолвка?» — «Что?» — «Кто?» — «Фрекен Гарман!» — «Я слыхал это уже час тому назад!» — «Слышали новость!» — «Капеллан помолвлен!» — «Господи!» — «Совершенно поражена!» — «Уж можно было бы все-таки подождать, пока не похоронят консула!» — «Послушайте!» — «Вы не знаете, правда ли это?» — «Говорят, он уже был у ювелира — заказывал кольца!» — «А вы слышали новость?» И так весь день новость распространялась из дома в дом. И когда, наконец, усталый город стал укладываться спать, то каждый его обитатель слышал о помолвке по меньшей мере раз пять. Это было замечательное время, богатое чрезвычайными событиями.
Но как иной раз маленький серебристый ручеек впадает в большую реку и течет с нею вместе, упорно сохраняя свою узенькую золотисто-серую полоску, обособленно от широкого чистого потока, так рядом с большой новостью распространялась маленькая сплетня. Она сопутствовала основной новости, как-то каждый раз умудряясь вынырнуть; она произносилась шепотом, иными даже опровергалась, но повторялась непрестанно.
Это была сплетня о том, что пастор Мартенс носит парик. Трудно было этому поверить, но разве можно усомниться, если сама мадам Расмуссен рассказывала об этом!
XXIII
Подобно всем хорошим правителям, полагающим, что они должны отмечать начало своего правления добрыми и милостивыми поступками, Мортен дал Пер Карлу разрешение запрячь в катафалк «старых вороных», которые должны были окончательно выйти в отставку на следующий день.
Старый кучер готовил их к «похоронному процессу», как он выражался, и чистил их неутомимо три дня; всю последнюю ночь продежурил он в конюшне, наблюдая за тем, чтобы лошади не легли и не испачкались.
Поэтому вороные блестели, как никогда. В одиннадцать утра в субботу они стояли впряженные в катафалк перед дверьми Сансгора.
Есть три сорта катафалков, и в них можно ехать на кладбище совершенно так же, как ездят по железной дороге: можно ехать в первом, во втором и в третьем классе; бывают, правда, случаи, когда покойник расстается с жизнью в таком убогом состоянии, что к месту последнего успокоения его просто несут на руках друзья.
Консул Гарман ехал на кладбище в первом классе, в катафалке с ангельскими головками и серебряными гирляндами. Пер Карл сидел под черным балдахином с флером на шляпе и смотрел с печалью и гордостью на своих старых вороных.
Когда гроб, покрытый цветами и белыми шелковыми лентами, несли по лестнице, внизу стояла йомфру Кордсен, а позади — вся женская прислуга. Старушка приложила руку к сердцу и низко поклонилась, когда консула проносили мимо. Затем она ушла наверх в свою комнату и заперла дверь.