Проезжая мимо остановки автобусов на Леддерсфорд, я взглянул на очередь. В свое время, когда я только приобрел машину, моим самым большим удовольствием было обнаружить в этой очереди какого-нибудь знакомого — неважно, видел он меня или нет. Теперь же у всех моих знакомых есть машины, и автомобиль перестал быть чудесным сверкающим символом преуспеяния, каким он был сразу после войны. Но сегодня я так низко пал, что принялся всматриваться в лица, ища признаки зависти, которые могли бы утешить меня: хоть я и совершаю тот же путь, что они, но по крайней мере я это делаю с комфортом.
И тут я увидел лицо, которому неведома зависть,— спокойное и розовое под голубым зонтом. Я остановил машину и распахнул дверцу.
— Вы в Леддерсфорд?
— В центр,— сказала Нора.
— И я туда же. Залезайте скорее, пока не промокли до костей.
— Как хорошо, что вы подъехали,— сказала она, усаживаясь рядом со мной.— Но вы уверены, что вам действительно надо в центр? Ведь заводы Брауна, кажется, на Бирмингемском шоссе?
— Конечно. Но мы туда не поедем. И в город мы тоже не поедем. Через секунду, когда мы будем переезжать мост, за которым начинается Лесное шоссе, вам на лицо упадет подушка, а когда вы от нее избавитесь…
— Мы будем в Буэнос-Айресе.— Она рассмеялась.— Должна признаться, вы сегодня куда веселее, чем в прошлый раз.
— Я никогда не бываю веселым на заседаниях муниципалитета.
— Да и в других местах тоже,— заметила она.
— Я не знал, что это так бросается в глаза.
— Бросается, советник Лэмптон, бросается. Я уверена, что вам хотелось бы скрыть свои мысли, но лицо вас выдает.
— Вам не нравится мое лицо?
— Не могу сказать, чтобы нравилось,— призналась она.— Мне вообще ничто в вас не нравится.
— Вот это скверно. А что же вам особенно не нравится?
— В муниципалитете, пока шло заседание, вы все время таращили на меня глаза. Все, наверное, это заметили. А потом разговаривали со мной при Питере так, словно его тут и не было.
— А его и в самом деле не было,— сказал я.— Были только блокнот да очки. Вы на меня сердитесь?
— Почему я должна на вас сердиться?
— Я довольно недвусмысленно показал, что добиваюсь вашего расположения. Я плохо себя вел, правда?
— Вы всегда плохо себя ведете.
Я взглянул на нее — она улыбалась. Затем я посмотрел в зеркальце на дорогу, расстилавшуюся позади.
— Но вам это как будто не очень претит?
— Не будьте нахалом,— отрезала она.— Дайте-ка мне лучше сигарету.
— Возьмите у меня в правом кармане,— сказал я.— И, пожалуйста, раскурите для меня тоже.
Я почувствовал, как рука ее скользнула ко мне в карман.
— В вашем присутствии мне всегда хочется курить,— заметила она и вложила мне в рот сигарету.
На сигарете не было следов помады, но я ощутил ее аромат. Мне пришла на память одна история из учебника по-латыни — о сокровищнице и хитром воре. Сокровищница была зарыта глубоко в землю и покоилась в металлическом ящике, однако хитрому вору все-таки удалось до нее добраться. Он был за это наказан, но ведь то была сказка для детей, а не история для взрослых.
Мы выехали из леса и спускались теперь по склону холма в деревеньку Харкомб. Скоро, сразу за церковью, мы увидим табличку — Уорли останется позади, и мы въедем в Леддерсфорд; скоро воздух утратит свою свежесть, резкий ветер уже не будет свистеть над нами, проносясь над мокрой землей, а прямое, как стрела, шоссе приведет нас к концу нашего путешествия, и я снова буду ехать тем путем, которым скрепя сердце решил следовать, прежде чем встретил Нору. Скоро трубы Леддерсфорда напомнят мне о моих обязательствах, о том, что здравый смысл должен руководить моими поступками, а потому, пока мы еще в Уорли, пока мы не покинули мой родной край, надо успеть поговорить с Норой.
— Я вас раздражаю? — спросил я.
Я совсем не то хотел сказать, но мне вдруг стало ужасно жаль ее.
— Вы раздражаете меня с первой встречи. В вас нет ничего, что мне нравится в людях. Я, конечно, понимаю, что несправедливо так отрицательно относиться к человеку…
— Продолжайте, продолжайте,— сказал я.— Опишите меня. Скажите еще что-нибудь приятненькое.
— Я устала от разговоров,— сказала она.— Мы можем проговорить весь день, но это не изменит вас к лучшему.
Она взяла мою руку и прижалась к ней лицом.
— Я теперь никогда не буду мыть руки,— сказал я.— Что это на вас нашло?
— Мне нравятся ваши руки. Вот и все.
Мы выехали из Уорли, но все осталось по-прежнему. Я не ощущал груза обязательств, разве что по отношению к самому себе; и мне хотелось лишь одного — вырвать у нее желанный ответ.
— И все же что-то побудило вас это сделать.
Внезапно у меня мелькнула мысль о Марке и Сьюзен, но сейчас эта мысль не причинила мне боли — я презирал их обоих и готов был мириться с их отношениями. Я отбросил сигарету и на секунду положил левую руку на ногу Норы. Она вздрогнула.
— Почему вы такой несносный! — сказала она.— Но исправлять вас, видимо, поздно. Если б еще вы не были женаты…
— Боже! — вырвалось у меня.— Может быть, остановим машину?
— Здесь негде остановить машину. Да и не время.— Она сунула руку в мой нагрудный карман и вытащила вечное перо.— Я дам вам номер моего телефона.
Я взглянул на поля, расстилавшиеся вдоль шоссе. Ни тропинки, ни высоких стен, ни лощин — лишь плоская равнина под дождем.
— А когда же наступит это время?
— Не знаю,— сказала она.— Может быть, никогда. Когда вы уезжаете отдыхать?
— В следующий понедельник и на целых три недели.
Я обнял ее за плечи.
— Нет,— сказала она.— Нас могут увидеть.
— Ну и пусть. Дайте же мне хотя бы руку. Я хочу ощутить ваше прикосновение.
Она положила руку мне на колено.
— О господи, до чего противный человек! Все равно ничего путного из этого не выйдет.
— Оставьте себе на память мое перо.
— Именно это я и собиралась сделать,— сказала она.
— А мы сегодня видели тетю Сибиллу,— заявил на следующий день за чаем Гарри.— Она спрашивала, когда вы с мамой придете к ним.
— На этот вопрос тебе ответит папа,— заявила Сьюзен. И, нахмурившись, посмотрела на Барбару.— Ради бога, Барбара, ешь булочку и не кроши.
— Я не люблю тетю Сибиллу,— сказала Барбара.— У нее всегда такое сердитое лицо. И потом от нее плохо пахнет, пахнет, да.
Я еле сдержал улыбку.
— Нельзя так говорить, Барбара.
— А почему я должна называть ее тетей?
— Она ведь вовсе нам не тетя,— вмешался Гарри и, обмакнув сосиску в томатный соус, продолжал: — Бабушка говорит, что неприлично называть чужих людей дядями и тетями.
— Сибилла наша родственница,— сказала Сьюзен.— К тому же старших принято так называть, если их любят и уважают. И хотя ты сегодня первый день дома и мне не хочется делать тебе замечание, но все же, пожалуйста, не засовывай всю сосиску в рот.
Она закурила сигарету и с недовольным видом уставилась в кухонное окно. На дворе по-прежнему шел дождь, начавшийся еще на заре.
Гарри, сидевший с набитым ртом, поспешил проглотить сосиску.
— А все-таки она неряха, правда? — сказал он.
— Да замолчишь ты наконец! — воскликнула Сьюзен.— Нельзя быть таким злюкой!
Барбара залилась слезами.
— Не кричи так, мамочка. Пожалуйста, мамочка, не кричи.
Я обнял ее за плечи.
— А ну-ка, Барбара, не устраивай потопа,— сказал я.— Если будешь умницей, я тебе почитаю.
Сьюзен отхлебнула чаю, и я заметил, как при этом чашка ее звякнула о блюдце.
— Правильно,— сказала она.— Балуй ее, балуй. И Гарри тоже. Обо мне можешь не беспокоиться. Я просто старая ворчунья.
— Ну зачем так себя взвинчивать! — заметил я, продолжая обнимать Барбару.
Мне хотелось бы обнять и Гарри — у него был такой испуганный вид. Но в школе ему давно внушили, что проявление любви между детьми и родителями — о чем он заявил мне однажды, когда я, вернувшись домой, необдуманно поцеловал его,— излишняя, никому не нужная сентиментальность.
— Зачем так себя взвинчивать! Да я весь день только и делаю, что сдерживаюсь. Ты же знаешь, что миссис Морлет сегодня не работает и мне пришлось все делать самой, а я плохо себя чувствую, и ты ничем мне не помогаешь!
Тут Барбара заревела во весь голос.
Это был даже не рев, а пронзительный визг, в котором слышались и злость, и горе. Я крепче прижал к себе маленькое тельце.
— Ну не надо так, моя хорошая. Не надо, моя любимая, моя бесценная…
Гарри продолжал есть сосиски.
— Маленькая глупышка,— сказал он.— И плакать-то не из-за чего.
Барбара посмотрела на него так, точно он ее предал; он состроил гримасу, и она завизжала пуще прежнего; потом визг перешел в икоту, личико ее побагровело.
— Оставь ее в покое,— сказал я.— Ты знаешь, что она не любит, когда ее называют маленькой.