Кит нисколько не изменился. Для меня он весь прошлый год был надежным прибежищем: всегда на месте, всегда рядом. Мы с ним всерьез занялись ремонтом его дома. Получив страховку после смерти папы, Кит выкупил ферму, которую до того арендовал. Я сама десять дней проползала на четвереньках, отскребая старые деревянные половицы. Вот где трудотерапия! К тому времени, когда я обнаружила, что эти темные ореховые доски на самом деле ярко-желтая сосна, у меня в голове не осталось ни единой мысли. Кит проявил себя хорошим братом и другом. И мне было очень приятно снова увидеть его таким, каким он был раньше. Остроумным, веселым, мудрым, как сова, и самым преданным человеком на свете.
Сэмми продолжает свой марш-бросок к президентскому креслу. Он теперь первокурсник в Гарварде и, подозреваю, сущее для них наказание. Он такой красавец! В него даже влюбился греческий православный священник! Сейчас трудно сказать, во что именно верит Сэмми. Мне кажется, он теперь слишком много знает, чтобы верить во Всеобщую Справедливость; теперь он говорит о Достойном Шансе на Достойную Жизнь. Звучит неплохо, хотя и весьма политизировано. С учебой он справляется блестяще, а в свободное время подрабатывает манекенщиком в «Джордан Марш», между прочим, тридцать пять долларов за час! На той неделе я видела его фотографию в «Бостон глоуб». Он был в темном вельветовом костюме и улыбался самой обаятельной улыбкой на всем Восточном побережье. Сэмми единственный Баттерфилд, способный справиться с искушением. Все остальные могут лишь оставаться такими, какие есть, и шансы наши не просто малы, но стремятся к нулю. На нашем пути нет развилок, нам не приходится принимать судьбоносные решения. Но Сэмми способен стать кем угодно. Он может быть революционером, либеральным демократом, учеником дорогой школы, студентом, монахом, негодяем, и что бы он ни избрал, его неизменно ждут аплодисменты. Наверное, я завидую ему, но его жизнь – это сплошная возможность выбора. Не знаю, смогла бы я так жить. Как говорит Энн, он наделен многогранностью выбора.
Это письмо лежало у меня на письменном столе, в сумочке, я писала его на кухне и везде, где бывала в последние дни. Не знаю, насколько оно личное. Быть с тобой и оставаться открытой для любого жизненного опыта означало, среди прочего, что все сказанное нами становится интимным. Я знаю, что никогда не забуду тебя. Я пыталась, но теперь даже не пытаюсь. Ты мое прошлое, и я пришла к выводу, что лучше уж пугающее, приводящее в смятение, в основном несчастное прошлое, чем никакого прошлого вообще. Но это ведь глупо, правда? У кого нет прошлого? Даже люди с амнезией смотрят на картины. Наверное, если бы было только горе, справиться было бы легче. Как бы я хотела скорбеть по нам, просто и чистосердечно. Но сознавать, что ты несвободен, пусть уже не в тюрьме, а снова в хорошей клинике, сознавать, что я сама позвонила в полицию, чтобы ты оказался там… Все это так сложно, и мои чувства настолько смешаны. Разбираться в них – все равно что разбирать белые и черные фишки для игры в го, сваленные в одну кучу: к тому времени, когда разберешь, тебе уже не захочется играть.
Помнишь тот вечер, когда мы ездили в ресторан после моей встречи со Сьюзен Генри? Я ведь говорила тебе, во что она верит: я использовала тебя, чтобы выплеснуть агрессию по отношению к своим родным. Теперь, когда Хью больше нет и я знаю, что он ринулся наперерез потоку машин, увидев тебя на Пятой авеню, где он гулял со своей подругой, я невольно думаю: я и сама хотела чего-то подобного. Иногда я кажусь себе омерзительным чудовищем. Наверное, поэтому мне трудно сходиться с людьми. Кроме Кита, потому что он принимает меня такой, какая я есть. Иногда, в самые неподходящие моменты, я мысленно вижу, как тебя тащат полицейские, и тогда думаю, что тащить они должны были меня. Я была частью тебя, когда мы занимались любовью, и точно так же я была частью тебя, когда ты делал плохо моим родным. Занимаясь любовью, мы по очереди соблазняли друг друга, но именно я соблазнила тебя на то, чтобы нанести удар по семье. Я не хочу задеть или смутить тебя этими словами. Но возможно, узнав о моих чувствах, ты сумеешь разобраться в собственных, возможно, это поможет тебе снова вернуться в мир, которому ты, как я искренне верю, принадлежишь.
Я знаю, что мы, скорее всего, никогда больше не увидимся. Моя любовь к тебе была сродни жизни вне закона, и больше я такой жизни не хочу. Я утратила часть своей решимости, в том числе и потому, что подобное безрассудство вытесняет все вокруг себя. Все остальное гибнет. У нас не может быть никакой совместной жизни. Мне так странно говорить тебе об этом, ведь я по-прежнему верю в нашу любовь и по-прежнему люблю тебя. Но я отказываюсь от любви, искренне и навечно, и я больше никогда не увижу тебя.
В следующем году я не получал писем от Джейд. И не отвечал ей, если не считать простой почтовой открытки, в которой я благодарил ее за письмо. Я не писал Энн и по мере возможности старался не думать о них, а значит старался не думать о них целыми днями напролет. Из посетителей у меня бывали только Роуз с Артуром, однако и они приезжали не так часто, как раньше. Чувствуя, что их визиты становятся все реже и реже, я попросил их навещать меня раз в месяц, отчего всем нам стало гораздо легче.
Я по-прежнему принимал препараты лития, о том, чтобы выписать меня, речи не шло, но я поправлялся. Иногда мне казалось, что я просто притерпелся к своему положению, настолько привык к вечной тоске и потере ориентации в пространстве, что попросту не замечаю их. Но иногда меня охватывала твердая уверенность, что я выздоравливаю. Однако если бы кто-нибудь спросил меня, что это значит – выздоравливаю, – я не смог бы ответить. Цели я ставил перед собой весьма скромные: мне хотелось, чтобы дни проходили без эмоционального надрыва. Странным образом, я постепенно приспосабливался к жизни сумасшедшего.
Но потом, в один день, всплыло все, что лежало на дне. Было первое февраля 1976 года, мои родители приехали, несмотря на снежный буран. Артур был в черной ушанке, и когда он снял ее и стряхнул снег, я заметил, что у него на макушке почти не осталось волос, а длинные пряди по бокам подернулись серебром. Он чем-то смахивал на делегата международного съезда профсоюзных деятелей. Он похудел, теперь у него выступили скулы, и хотя рубашка из светлой шерсти была застегнута на все пуговицы, воротник болтался на шее. Роуз выглядела просто восхитительно. От мороза у нее на щеках расцвел яркий румянец, а глаза казались больше от пережитых за день тревог. Она была в модных кожаных сапожках, в серой юбке, в свитере с высоким воротником, курила сигарету с фильтром и выдыхала дым длинными, ровными струйками, которые, словно копья, пронзали солнечный свет.