— Защищать его — вот что он поручил тебе. Всегда и во всем.
— Но это правда, — протестовала я.
Мне было тошно, меня захлестывала ярость, и я вышла из кухни. Джек остался сидеть за столом, пил третью чашку кофе и курил. Значит, он опять вернулся к этой своей привычке.
Я пошла в библиотеку и, присев у окна, стала читать свой очерк для лондонской «Санди Таймз», надеясь успокоиться.
Потом машинально взяла карандаш и стала править свою рукопись. Это было нечто вроде точной доводки, необходимой в моей журналистской работе. Я была в такой ярости, что содержание адреналина в моей крови, наверное, подскочило выше всякой нормы, но это же придало мне силы и дало мне возможность отбросить в сторону все горести. По крайней мере, на время. Через два часа я кончила правку. Я откинулась на спинку кресла с облегчением, не говоря уж об удовлетворенности собой.
Когда, спустя несколько минут после этого, Белинда заглянула в дверь, я очень удивилась. Ее рабочий день должен был начаться не раньше, чем через час, и я, здороваясь, посмотрела на нее вопросительно.
— Я пришла пораньше, потому что подумала, что могу тебе понадобиться, — объяснила она, подходя ко мне и садясь в соседнее кресло. — Я привезла все газеты, но ты, вероятно, уже видела их.
Я кивнула.
— Джек привез три часа тому назад. Кстати, он все еще оккупирует кухню?
— Нет, он разбил лагерь у меня в конторе. Звонит по телефону, договаривается о похоронах и поминальной службе.
— Рада слышать это. У меня было ужасающее предчувствие, что он собирается порхать, как пушинка, — с ним это иногда случается, — что он улетит и оставит все на меня.
— Сейчас он говорит с пастором из Корнуэлла, — пояснила Белинда. — Договаривается о похоронах на пятницу.
— Насчет пятницы мы решили вчера вечером. А службу он хочет заказать на следующую неделю. Точнее, в среду.
Белинда вопросительно посмотрела на меня.
— А у нас хватит времени? Я имею в виду, оповестить всех?
— Конечно, Белинда. — Я покачала головой. — Время почтовых голубей и барабанов, разносящих вести по джунглям, давно миновало. Все это в прошлом. Нам потребуется всего лишь дать объявления на телевидение и в газеты. Или, вернее, позвонить в «Фонд Лока», и весь мир узнает об этом через двадцать минут.
Она любезно улыбнулась.
— Ты права. Я сказала глупость, да?
Пропустив мимо ушей это замечание, я быстро продолжила:
— Ты можешь сделать для меня одну вещь, Белинда, — отбивать все звонки из газет. Сейчас я, действительно, не в состоянии разговаривать с прессой. Мне нужно немного покоя и уединения. — Я посмотрела на часы. — Сегодня должна придти убираться Лайла, не так ли?
— Да. Но не раньше часу. На одиннадцать у нее назначен визит к зубному. Вчера она позвонила мне предупредить, что немного опоздает.
— Это не имеет значения.
— А что качается прессы, Вивьен, не волнуйся, это я беру на себя. Если они уж очень будут настаивать на разговоре с тобой, могу я попросить их позвонить завтра.
— Конечно. Нет, постой, у меня прекрасная идея! Если Джек все еще здесь, посылай прессу к нему. А если уехал на ферму Лорел Крик, дай им телефон фермы. Он может побеседовать с ними не хуже, чем я.
С этими словами я ушла.
В спальне было тихо и спокойно, солнечный свет проникал сквозь многочисленные окна.
Открыв французскую дверь, я вышла на широкий балкон, изумляясь тому, как ласково утро: я задавалась вопросом: не посылает ли природа нам этот дивное бабье лето в дар, в утешение перед тем, как мы попадаем во власть суровых зимних ненастий, свойственных этим краям? С декабря до самой весны эти холмы будут покрыты снегом, по ним будут гулять пронзительные, свирепые ветры, и бывает, что снег не тает до конца апреля.
Но зимой меня здесь не будет. Я буду во Франции, в своем доме в Провансе. Я уже давно живу на старой мельнице, которую Себастьян перестроил несколько лет назад, и именно там я написала свои книги, — в основном, это биографии или другая не беллетристика.
Мы с Себастьяном нашли это поместье в первый год нашей совместной жизни, и он вручил его мне как свадебный подарок, потому что я до безумия влюбилась в эти места.
В день, когда мы натолкнулись на него, к старым полуразвалившимся воротам был прибит обрезок неотесанной доски, на которой кто‑то написал черной краской «Vieux Moulin» — «Старая Мельница» — и мы сохранили это название. На той же грубой доске было написано, что мельница и земля продаются: и вот эти заброшенные земли превратились, в конце концов, в мои прекрасные сады.
Мы с Себастьяном вместе наслаждались, работая там, и в основу реставрации и всяческих новшеств легли, по большей части, его и мои идеи. «Vieux Moulin» и Риджхилл стал моими постоянными домами: один — потому что принадлежал моей семье не одну сотню лет, а другой — потому что был создан мной. Мне не приходилось заставлять себя относиться к ним одинаково поэтически, потому что я полюбила оба эти дома.
Я поделила свое время между ними: однокомнатная студия в Нью‑Йорке была всего лишь pied‑a‑terre, местом, где можно повесить шляпу и поставить пишущую машинку, если мне нужно неделю провести в городе.
Я приехала в Коннектикут в августе, как делаю каждый год, и собиралась вернуться в Прованс в конце октября. Я и сейчас намереваюсь сделать это. Все упирается в результате вскрытия: я не могу уехать, не узнав правды. С другой стороны, полиция будет иметь дело с Джеком и Люцианой, ближайшими родственниками Себастьяна, а не со мной. Нет никакой причины оставаться здесь, кроме моего собственного беспокойства, моего желания узнать правду о его смерти. Интересно, что покажет вскрытие, какой приговор вынесет медицинская экспертиза. Холодная дрожь охватила меня, хотя было тепло, и я изо всех сил попыталась ухватиться за свою уверенность, что Себастьян умер своей смертью.
Отбросив тревожные размышления, я подошла к деревянным перилам и, облокотившись на них, огляделась. Деревья внизу, в саду, и те, что сбегали по склону холма к водам озера Варамауг, блестели ярче обычного, их ярко огненное оперение вырисовывалось на фоне прозрачного холодно‑голубого неба. Кое‑где листья уже начали падать — слишком рано, как я отметила, и я знала, что к середине месяца деревья станут голыми и сиротливыми. Именно такой, голой и сиротливой, я себя сейчас чувствую.
Неужели я — единственный человек, оплакивающий Себастьяна? Его дети, конечно, не испытывают горя: а что чувствует такой старый человек, как Сирес, никто не знает. В конце концов, ему девяносто лет, он впал в детство и сам стоит одной ногой в могиле. Он пережил троих своих детей: теперь умер последний. Наверное, это ужасно — пережить своих детей, похоронить их.