— Понравилась постановка, сынок?
— Да, понравилась, — вежливо ответил Александр.
— Тебе и должно было это понравиться. Ты ведь приходишь сюда в третий раз на этой неделе.
— Это неплохая постановка, мистер Сейерман, — нехотя согласился Александр.
— Хорошо, я скажу тебе, сынок, что я собираюсь сделать. Я люблю поощрять хороших, постоянных клиентов. Я и раньше видел тебя здесь, разве нет? И не однажды. Хорошего клиента мы всегда примечаем. И раз уж я что-то решил делать, так я это делаю, и мальчик получит особый пропуск, который я даю особым клиентам. Ты можешь в любое время прийти сюда с двумя дружками, и тебя всегда свободно пропустят. Три билета по цене двух билетов, а-а? Ну, что ты на это скажешь?
— Не знаю, — неопределенно ответил Александр, не желая признаваться в отсутствии у него дружков и приятелей.
— Чего ты не знаешь, сынок? Я беру деньги и кладу их прямо в твой карман. Тебе ничего не надо делать, только привести своих дружков…
— Я не знаю, — повторил Александр, — не знаю, что вы имеете в виду, говоря о хороших постановках.
— Если тебе не нравятся постановки, так зачем тебе приходить сюда? — нотка удивления прозвучала в голосе Сейермана. — По три раза ты смотришь отвратительную постановку? И что при этом ты себе думаешь?
— Мне хочется понять, почему именно она отвратительна.
— Ты платишь по три раза, чтобы понять, почему тебе не нравится постановка? Что хорошего ты находишь в этом развлечении? Слушай-ка, сынок, ты пытаешься обмануть меня? Или что?
— Нет, я просто говорю, что мне это интересно. Раз вы показываете эту ленту, то я ее и смотрю. Хотите, я объясню вам, почему у вас почти пустой зал?
— Ну, летом бизнес никогда не бывает хорош.
— Это зависит не от погоды. Просто картины плохо смонтированы. Берется захватывающий сюжет, делается мелодрама, но почему же это не волнует зрителя?
Сейерман шумно засмеялся, обхватив свой животик.
— Ты мальчик, тебе не больше двенадцати-тринадцати лет, и ты хочешь доказать мне, что знаешь, как монтировать фильмы? И что ты знаешь это лучше, чем те люди, которые эти фильмы делают?
— Они не продержатся слишком долго, — парировал Александр, правда, немного смущенно. — Я знаю, я видел множество лент.
— Хорошо. Мы имеем в нашем бизнесе правило: публика всегда права. А ты ведь и есть публика. Ну так объясни мне, чем плоха эта картина, согласен? О'кей, я слушаю. Говори.
Александр глубоко вздохнул.
— Я объясню вам. Я сделаю больше, я посоветую вам, как обеспечить этой картине успех: все, что вам надо сделать, это поменять части местами. Это ведь просто. Вот история женщины, думающей, что кто-то пытается ее убить, она не знает — кто. Прекрасный сюжет — ситуация угрозы. В начале картины она говорит о своих подозрениях мужу, а он успокаивает ее, говорит, что у нее просто расстроена психика. Потом в нескольких сценах зритель видит, что он и есть тот, кто хочет ее убить, но это должно быть в конце. Сцена, где он отправляется покупать отраву для жены, должна завершать картину. В теперешнем виде в фильме нет ничего неизвестного. Зритель понимает, что она не все время в опасности, как думает она сама, а только в присутствии мужа. Вы берете эту сцену из начала фильма и ставите ее в конец. Тогда зритель на протяжении всего фильма не будет знать покусителя. Может быть, это муж, может, кто-то из окружающих ее людей, кто угодно; таким образом для зрителя (как и сама для себя) она все время в опасности. Мелодрама, героиня которой все время в опасности.
— Хорошо, допустим, — доброжелательно сказал Сейерман. — Твои критические замечания наверняка могут заинтересовать создателей фильма. Я уверен в этом. Но кое о чем, молодой человек, ты забыл. Если с самого начала не показывать, что муж и есть настоящий убийца, то придется выбросить лучшие сцены Дика де Лопеса, а он ведь кинозвезда, зритель только за то и платит, чтобы на него посмотреть.
— Я думал об этом, — сказал Александр. — Это, конечно, проблема. Очевидно, со стороны создателей фильма вообще было ошибкой приглашать в эту картину Дика де Лопеса, ведь в принципе это женская картина, по-настоящему им надо было приглашать кинозвезду женщину, а мужа может сыграть любой посредственный актер. Вот я и говорю, что, поскольку они допускают такие ошибки, вскорости они потерпят фиаско. Непременно.
Сейерман благодушно посмеивался.
— С такими идеями, молодой человек, надо идти в кинобизнес.
Александру исполнилось пятнадцать лет. Он ощущал свою юность как страшную обузу, нечто, что надо пережить, преодолеть, собрав все свои силы, чтобы потом подняться. Даже просто разговаривать с кем-нибудь было ужасным переживанием, заставляющим биться сердце; ладони его потели, рот пересыхал и щеки бледнели от мрачных опасений или вспыхивали от замешательства. Он не мог смотреть человеку прямо в глаза, хотя раньше это не составляло для него никакой трудности; он ни с кем, кроме матери, не мог установить достаточно доверительных отношений, не способен был поцеловать кого бы то ни было. И еще кроме поцелуев вокруг был мир взрослых, куда он так стремился войти.
Стояла жара. Дети, которые обычно бегали босоногими, нашли новое развлечение: привязав к ногам старые, изодранные башмаки, извлеченные из мусорных баков, они с бешеной скоростью носились по улицам. Запахи, витавшие вокруг, были в десять раз отвратительнее, чем обычно. Казалось, вот-вот не хватит воздуха для дыхания; а ночью кое-кто из жильцов спал на матрасах, вытащенных на железные площадки пожарных лестниц. В разгар лета не происходило никакой личной жизни. Ночи часто стояли беспокойные, со скандалами, шум которых пронизывал весь их старый дом насквозь, и у Александра, лежавшего без сна у открытого окна, возникало сильное беспокойство при виде ночного облика людей, тайного облика гнева и печали, принадлежавшего, казалось, каким-то иным существам, а не тем, которых он видел днем, когда они мирно шли по своим делам. Хриплый хохот помешанной из дома напротив гарантировал зловещий и полностью лишающий присутствия духа финал, более страшный, чем все эти перепалки, доносившиеся до Александра сверху и почти не замечаемые им. И все это подчас длилось долго, до всеочистительного рассвета, до первых свежих проблесков в небе, прогоняющих ночные тени и дающих возможность провалиться наконец-то в сон.
Но были беспокойные зрелища совсем другого сорта. Вот женщина, она переодевается в одном из окон напротив, причиняя своими движениями танталовы муки и доводя до дикого раздражения и надрыва, исчезнув в критический момент из поля зрения; немного погодя она появлялась опять, в домашнем платье или нижнем белье. Он видел клочки человеческой жизни, страсти, раздирающие мирное течение жизни, движения, жесты, взрывы невысказанных чувств: он видел изувеченные движением тела, творящие любовь, этот иступленный восторг членов. Долгие часы он просиживал у открытого окна, весь его разум воспламененно концентрировался, как солнечный луч, проходящий сквозь увеличительное стекло; в одной крошечной точке отдаленной деятельности — порочные движения, кусочки страсти, из которых он мог составить представление о полном акте. Род постоянного полуобморока искажал реальный мир, будто он виделся сквозь горячий туман; он мог подолгу качаться на самом острие этого резкого удовольствия, которое, завершаясь, становилось облегчением и одновременно падением. То, что он делал, было отвратительно и позорно; кроме этого, он знал — давно его отец говорил ему — что случается с мальчиками, занимающимися такими вещами; к тому же Александр имел сведения и из других источников: от этого бывают страшные болезни; могут раствориться мозги, разрушится позвоночник, выпадут волосы, поясница сгниет, и еще, все это может свести тебя с ума, лишить разума. Но все же он не мог остановить себя. Он охотно смирялся с возможностью своей ранней и мучительной смерти, с позором возможного разоблачения, с неизбежными отвращением и усталостью, приходящими вслед за кратким, захлестывающим, опустошающим разум, опустошающим плоть финалом. Вероятность того, что это может происходить во взаимодействии с кем-то, с другой персоной, с девушкой, казалась весьма нереальной, ибо взросление все не приходило. В этом состоянии было так много двусмысленности. Однажды он сидел в трамвае напротив девушки, такой хрупкой, смуглой, очаровательной, что лишь от взгляда на нее сердце его забилось острой болью: мука видимого и не имеемого, желание и неспособность просить. Она была свежа, живительна, солнечна и к тому же одета с иголочки, она казалась прекрасным дорогостоящим изделием, завернутым в нежнейшую папиросную бумагу. Думать о ней, мысленно применяя грубые термины, воображать ее участницей примитивных актов, теснящихся в его мозгу постоянно против его желания, он не мог, вся эта умственная гадость в столь прекрасный день, возле прелестной девушки казалась ему разновидностью вандализма. Однако он заметил, что ее глаза смелы, то есть смело устремлены на него, и не просто смело, а даже многозначительно: на расстоянии ее глаза казались переполненными — против ее воли — потоком ощущений, берущим исток в каком-то глубоком роднике, бьющем в ней самой. Смелые, посверкивающие, отважные глаза так не соответствовали этому спокойному, ясноочерченному лицу; длинная юбка, свежая блузка — все очень правильно и закрыто, ничто не выдает тайных очертаний тела, ничего вызывающего в манере держать себя, но все в конце концов так правильно и бесстрастно, что тем скорее, казалось ему, ее тело может принять запретные позы сладострастья. Дойдя в своих размышлениях о ней до этой точки, он почувствовал, что результат не замедлил сказаться; погода стояла жаркая, на нем была лишь рубашка и летние брюки, так что не заметить наступивших изменений было невозможно. Она и заметила. Но вся ситуация вдруг изменила смысл, превратив острое смущение в чувство волнующего приключения, — и это произошло от того, что вместо оскорбленного отвода глаз она слегка улыбнулась Александру как сообщница. Что-то вроде того, что она — не показывая виду — насладилась доказательством того эффекта, который произвела на него. Никогда раньше он не достигал такой мгновенно возникшей близости с кем бы то ни было. Проигнорировав все любезные предварительности, бесконечные общественные ритуалы, тщательно разработанные оговорки, она посмотрела на него весьма откровенно и слегка улыбнулась с пониманием того, что он ощущает, и улыбка ее будто смыла с него стыд происшествия, он почувствовал себя хорошо. Поощренный в этом, он, как ни странно, сумел посмотреть на нее без единой задней мысли, а прямота и резкость его голода возбудила, казалось, нечто вроде бесстрастной нежности в ее глазах, скорее милосердных, чем пылких; и сердечных, таких сердечных. Будто она прочла какие-то из его мыслей, но, несмотря на это, не рассердилась, не упрекнула его в непристойности, не отругала его, даже не нахмурилась. Он видел, что ее колени слегка раздвинуты, в других обстоятельствах это вряд ли имело бы хоть какое-то значение, но сейчас тот факт, что она не сдвинула их плотнее под его осознающим взглядом, породил в нем такое сильное переживание, что он начал медленно опрокидываться в это сладкое, в это болезненное острое… Он покусывал губы, пытаясь остановить себя, а она смотрела на него понимающими глазами, которые как бы ободряли его и были бесконечно милы; ведь эта сильная мужская вещь, происходившая с ним, была результатом ее воздействия на него. На следующей остановке она встала и покинула трамвай. Все случилось, и ничего не случилось. И ни слова не сказано между ними, ни одного прикосновения не произошло, но все настолько глубже и интимнее тех отношений, какие он когда-либо с кем-нибудь, кроме семьи, имел. Возможно, часто думал он впоследствии, все это событие он просто выдумал; возможно, она просто была погружена в собственные мысли, не имеющие к нему отношения, она могла просто-напросто не видеть его; возможно, перехваченный им взгляд, показавшийся ему понимающим, был просто рассеянным, ничего не видящим взглядом. Такое иллюзорное происшествие, но, однако, ее образ не покидал его памяти. И все последующие месяцы она была главной героиней его фантастических сюжетов, с ней он пережил такие превратности любви, какие только могло подсказать ему воображение.