Это одна из многих черт, которые Вэлери любит в своем брате, — способность рассмешить в самых неподходящих обстоятельствах. Даже теперь он отпускает легкомысленные остроты, часто в адрес чересчур рьяных или излишне говорливых медсестер, и Вэлери выдавливает улыбку в знак благодарности брату за его усилия, за то, что он всегда рядом с ней. Одно из ее самых ранних воспоминаний — они в красном фургоне, несутся с крутого, поросшего травой холма рядом с их домом, смеясь так, что оба описались, а наличие в фургоне теплой жидкости свалили на соседскую таксу.
Много лет спустя именно он будет держать Вэлери за руку во время первого ультразвукового исследования Чарли и повезет в больницу, когда у нее отойдут воды, будет дежурить по ночам, когда у нее уже не останется сил, и поддерживать во время учебы в юридической школе и при подготовке к экзамену в адвокатуру, снова и снова повторяя, что он верит в нее и она с этим справится. Он — ее брат-двойняшка, лучший друг, а со времени разрыва с Лорел и единственное настоящее доверенное лицо.
Поэтому нет ничего удивительного, что именно он сейчас улаживает разные дела — приносит Вэлери туалетные принадлежности и одежду, звонит в школу, где учится Чарли, и в юридическую фирму начальнику Вэлери, объясняя необходимость отпуска на неопределенное время, а этим утром встречает их мать в аэропорту Логана. Вэлери слышит, как он инструктирует Роузмэри, мягко объясняя, что можно говорить, а чего — не следует. Правда, без особого успеха, поскольку, несмотря на все благие намерения, их мать обладает необъяснимой способностью высказывать как раз не то, особенно своей дочери.
Поэтому неудивительно, что, приехав из аэропорта и найдя Вэлери в кафетерии, где та сидит, уставившись в пространство, над минеральной водой, нетронутым бургером и целой тарелкой морщинистого жареного картофеля, первыми словами Роузмэри становятся слова критики, а не утешения.
— Поверить не могу — в больнице подают такую мусорную пищу, — заявляет она, ни к кому конкретно не обращаясь. Понятная позиция после потери двух мужей от инфаркта, но у Вэлери нет настроения слышать это сейчас, когда она все равно не намерена ничего есть. Она отодвигает красный пластиковый поднос и встает, чтобы поздороваться с матерью.
— Привет, мама. Спасибо, что приехала, — говорит она, уже чувствуя себя измученной разговором, который еще не состоялся.
— Вэл, милая, — говорит Роузмэри, — не нужно благодарить меня, я приехала увидеть своего единственного внука.
Так она всегда называет Чарли — это, как пошутил однажды Джейсон, является спасительной благодатью одинокого материнства Вэлери.
— Чарли, может, и незаконнорожденный, — сказал однажды Джейсон, — но он сохранит нашу фамилию.
Вэлери тогда засмеялась, подумав, что не потерпела бы этого слова ни от кого другого в мире. Но Джейсону все прощалось, и это очень помогало ему в жизни. Она на пальцах одной руки сосчитает, сколько раз он ее разозлил. И совсем противоположное можно сказать в отношении ее матери, особенно в последнее время. Сейчас Вэлери первой нехотя обнимает ее, и Роузмэри неловко отвечает. Эти две худощавые женщины являются зеркальным отражением друг друга, обе замкнутые и чопорные.
Джейсон закатывает глаза, задавшись недавно вопросом, почему двум любящим друг друга людям так трудно это показать. Вэлери охватывает зависть к брату, когда она вспоминает, как он впервые привел домой своего бой-френда (красивого биржевого маклера по имени Леви), чтобы познакомить с семьей, и насколько она была поражена, видя, как эти двое непринужденно касаются друг друга, держатся за руки, даже в какой-то момент обнимаются. Удивление Вэлери относилось не к гомосексуальной ориентации брата, о которой она знала задолго до того — вероятно, с тех пор, как Джейсон сам это понял, — а к его способности непринужденно, естественно проявлять симпатию.
Она помнит, как в такие моменты Роузмэри отводила взгляд, видимо, не желая признавать очевидную природу их «дружбы». За несколько месяцев до того она стойко перенесла новость о Джейсоне (с большей терпимостью, чем известие о беременности Вэлери), но с тех пор так ее и не признала за исключением небрежного замечания, обращенного к Вэлери: «Джейсон совершенно не похож на гея». Она как будто надеялась, что произошла какая-то путаница. Вэлери вынуждена была согласиться. Джейсон не отвечал привычным стереотипам. Разговаривал и двигался он как обычный мужчина. Болел за «Ред сокс» и «Пэтриотс»[7].
Он не придерживался моды и носил почти исключительно джинсы и фланелевые рубашки.
— И все же он гей, ма, — сказала Вэлери, осознавшая, что способность принять человека таким, каков он есть, — это проявление любви, и она ничего не хотела бы поменять в брате, равно как и в своем сыне.
В любом случае Вэлери боялась реакции матери на ожоги Чарли, предвидя либо легкомысленное отрицание тяжелого чувства вины, либо бесконечные «если бы только».
Сейчас она берет свой поднос, выбрасывает содержимое в ближайший бак для отходов и ведет мать и брата к выходу из кафетерия. Не успевают они его покинуть, как Роузмэри задает свой первый вопрос с подтекстом:
— Я вот что не совсем понимаю... Как это вообще могло случиться?
Джейсон смотрит на мать, не веря своим ушам, а Вэлери со вздохом отвечает:
— Не знаю, ма. Меня там не было... и, как ты понимаешь, с Чарли я с тех пор не разговаривала.
— А что говорят другие мальчики, которые тоже были на вечеринке? А родители? Что они тебе сказали? — спрашивает Роузмэри, и ее худое лицо двигается назад и вперед, как у старинной заводной куклы.
Вэлери думает о Роми, оставившей множество сообщений на голосовой почте и дважды приезжавшей в больницу с самодельными открытками от Грейсона. Несмотря на желание узнать все подробности того вечера, Вэлери не может заставить себя встретиться с Роми или хотя бы позвонить ей в ответ. Она не готова выслушивать оправдания или извинения этой женщины и уверена, что никогда ее не простит. Это тоже общая у них с матерью черта. Вэлери не знает никого, кто был бы злопамятнее Роузмэри.
— Ну что ж, пойдем посмотрим на него, — произносит со зловещим вздохом Роузмэри.
Вэлери кивает и ведет их к лифту, по маршруту, который она хорошо изучила. Они поднимаются на два этажа, а затем в молчании идут до конца коридора. Почти у самой палаты Чарли Вэлери слышит, как мать бормочет:
— Нет, ты сразу должна была мне позвонить.
— Знаю, ма... прости... я хотела пережить эти первые часы... Кроме того, чем ты могла помочь издалека.
— Молитвой, — говорит Роузмэри, поднимая бровь. — Я могла за него молиться... Что, если, не дай Бог...