— Такой уж он у нас с тобой упрямый, Ульяша, — сокрушённо вздохнула собеседница. — Если что решил, то всё, не переубедишь. Это упрямство когда-то выжить ему помогло… Против моего вмешательства всегда был… — хмурясь, покачала она головой. — Для него ведь на свете ничего важнее семьи нет, запрещал мне на эту тему говорить. А оно вот ведь как получилось… Чужую ношу Егор мой на себя взял. Тяжёлую, дочка… За что люди с людьми так поступают? Неужто мы звери какие?.. Чем от них отличаемся?
Чувствовалось, как непросто давалась баб Нюре каждая произнесённая фраза, в каких муках рождались слетавшие с губ слова. Беспокойно заёрзав на месте, старушка поспешно достала из кармана пуховика видавший жизнь платочек и промокнула глаза. А Уля ощущала, как мышцы обращаются комьями ваты. Мозг медленно осмыслял поток речи, в какой-то момент показавшийся ей хаотичным и совершенно бессвязным. Только-только сказанное с превеликим трудом оседало в голове, и вместе с заторможенным осознанием крепло чувство, будто прямо сейчас ей в руку вложили самый кончик нити запутанного клубка.
Закостеневшие извилины запускаться отказывались наотрез.
«Чем мы отличаемся от зверей?..»
— Я ведь этого мальчика и историю его семьи досконально знаю, с мамой его столько бесед по душам у меня состоялось – не счесть, — теребя в подрагивающих пальцах посеревший от времени тканевый прямоугольник, продолжила баба Нюра. — Так что позволь мне сначала кое-что тебе объяснить.
Интонации дребезжащего голоса заставили невольно внутренне подобраться. Нет, они звучали вовсе не угрожающе, не предупреждающе. Горестно. И Улю вдруг обуял животный страх. Шкурой чувствовала – её давно разрушенный мир вот-вот рассыплется в пыль, что подхватят и унесут порывы ветра. А новый на его месте не родится. Баба Нюра знает. Знает. У неё есть ответ на вопрос, который мучает Ульяну больше чем полжизни. И цепляясь слухом за надтреснутый голос, а взглядом – за ходуном ходящие руки, Уля теряла уверенность, что сможет справиться с правдой.
— Уж не знаю я, чем наш разговор для тебя обернётся, но нет сил моих больше молчать, — задребезжала баб Нюра, считывая Улины мысли с лица. — Я тринадцать лет молчу, потому что Егор был категорически против. Но если смертушка моя обгонит справедливость на повороте, я упокоиться с миром не смогу. Буду в гробу своем с боку на бок переворачиваться, пока косточки не истлеют. Я всю жизнь радела за справедливость, и он меня когда-нибудь простит, — мотнув головой, всхлипнула она в платок. — Разве ж можно такое допускать? Как же я позволила такое допустить? Второй раз!
— Что вы такое говорите, баб Нюр? — ужаснулась Ульяна. Мысли путались, осознать, к чему она клонит, решительно не получалось, но кровь леденило понимание: ведь однажды эта старушка и впрямь отправится на тот свет, и тогда Егор останется совершенно один. Лишится последнего близкого человека. — Какая ещё смертушка? Вы о чём?
— Так сколько мне лет, милая! Я её не боюсь, — баб Нюра вскинула подбородок, и глаза блеснули решимостью. — Вообще ничего не боюсь, только мук совести на смертном одре… Когда уже поздно будет… Так вот, Ульяша, я должна рассказать тебе кое-что о человеке, которого выбрала ты и который выбрал тебя. Ведь жизнь иных не щадит. А Егор наш – самое наглядное тому подтверждение. Сказал он тебе, где детство своё провел? В каких местах?
Уля с усилием протолкнула в горло застрявший там ком. Нет смысла беречь от баб Нюры чужую тайну: только что она сказала, что знает о Егоре всё. И подтверждает это утверждение своими же вопросами. Продравшись через барьеры, с губ слетело хриплое и безжизненное:
— В детдоме…
— Значит, сказал всё-таки… Ну, слава Богу! Большое дело! Молодец, — искренне обрадовалась баб Нюра. Она будто облегчение испытала, чего не скажешь об Ульяне. Поработивший сознание ужас мешал дышать, внутренности стянуло, и душа сжалась от страха перед правдой, которую эта бабушка готовилась озвучить. Уле казалось, что она перестала ощущать тело, обернувшись теперь клубком оголённых нервов. — Да, дочка, Егорушка Вале с Артёмом не родной сын. Родных матери и отца мой мальчик не помнит – отказались от него вскоре после рождения. Представь, беспомощного младенца на улице оставили. Ночью! Укутанного, запелёнатого, чтоб не уполз. Ему же и года не было, если тощему досье верить! — всплеснула баб Нюра руками. Голос её звенел горечью. — Там в строчке о возрасте попадания в учреждение написано: «Данные о дате рождения отсутствуют. Общее развитие ребёнка – по нормам девяти месяцев, рост и вес – по нормам шести месяцев». Отмечены показания дедушки, который его в дом малютки принёс. Дедушка рассказал, что под утро дело было, разбудил его детский рёв. Выскочил на плач из дома, доковылял до автобусной остановки, а там коробка… По Валиным словам передаю тебе. Информации о родителях у государства нашего нет, — отчаянно мотая головой, продолжала баб Нюра. — То времена такие были, Ульяша… Смутные. Тёмные. Страшные. Голодные. Каждый сам за себя. Выживали, как могли… Целая страна развалилась, бардак настал. Хорошо, не в лютые морозы случилось, а то замёрз бы мальчишка насмерть. Ушла бы невинная жизнь.
«“…не мама, не папа, а огромный зал, наполненный детьми. Гигантский… и там много нас. Я не помню своей матери”»
Сердце колотилось часто-часто, а голова вновь закружилась, как кружилась каждый раз, стоило подумать о его судьбе. Обхватив себя руками, Уля пыталась сохранять крупицы разума и слушать. Но глаза вновь зажгло, а в ушах зазвенело.
— Жизнь жестоко с ним обошлась, и он платит ей недоверием. Значит, рассказал… Хорошо… — ободряюще закивала баб Нюра. — Тогда легче тебе будет принять то, что я хочу попробовать объяснить. Ты сильная, Ульяша, сможешь. Придется, если действительно понять хочешь…
Внимательный взгляд скользнул по лицу и остановился на широко распахнутых глазах. Бабушка словно желала укрепиться в своей в Ульяну вере. И призывала к стойкости.
— Валя с Артёмом вырвали Егора из лап жестокосердной системы в его неполные восемь лет. Забрали закрытым на семь замков, молчаливым, недоверчивым ребенком. Хорошего ведь от людей он не знал, как тут откроешься? Я его как в первый раз увидела, так и подумала: ну, волчонок. Как пружинка сжатая, ото всех ожидал подвоха, никого к себе не подпускал. На каждого глядел с опаской и подозрением, — «“Мы все – му-у-у-сор. …Смешно. Вроде люди, вроде нет…”». — Валечке на тот момент стукнуло двадцать пять, она ради Егорушки оставила работу и осела дома. Всю себя ему готовилась отдать, на ноги поднять, научить жить в этом мире. Лишь через семь лет устроилась, когда почувствовала, что можно. А Артёму, стало быть, исполнилось тридцать, он мануальной терапией занимался, семью кормил. Святые были люди…
«“Её больше нет и иногда снова накрывает.… Её не хватает…”»
Монолог прервался, и Уля вновь почувствовала на себе долгий испытующий взгляд. Рассказ баб Нюры наслаивался на его собственный. Жуткая картина дополнялась новыми штрихами и тенями. Глаза вновь застила вода, и Ульяна пыталась прятать лицо, опустив голову ниже. Послышался тягостный вздох, и морщинистая кисть коснулась рукава парки, будто утешая или умоляя крепиться. Баб Нюра, прочистив горло, продолжила.
— Как дело было-то? Жили они в маленьком посёлке, где тот детский дом стоял. И вот Валюша как-то мимо шла и самого воробышка-то и заприметила, — в тихом голосе Уле почудилась улыбка: представила, наверное. — Незнакомым ей ребенок показался. Она же как?.. Постоянно на работу да с работы там ходила и всё их разглядывала, если гуляли они. Но этого раньше, говорит, не замечала. Говорит, видела бы, запомнила, «с глазюками такими». Мы с ней подсчитали потом, и вышло у нас, что перевели его как раз, новеньким еще был. — «…“а в шесть меня перевели в Чесноковку, там в школу пошел”». — В общем, высыпала вся орава во двор, а он в сторонке, сам по себе. Они к нему гурьбой задирать, а он на них сначала ноль внимания, а потом ка-а-ак двинул какому-то кабану! И отстали. Не испугался ведь… — глухо протянула баб Нюра. — Никогда ничего не боялся мой мальчик. Ты представь, Ульяша, какие там у них порядки тогда… Дедовщина… — «“…был привычнее удар в рожу или под дых…”». — Брань, сигареты. И Егор туда же. Семи ведь не было, а задир своих трехэтажным обложил, — сокрушенно вздохнула она. — А в другой раз он сам заметил, что она его разглядывает. Рассказывала мне Валюша, что тогда его обреченного взгляда не выдержала. Отвернулась и ушла быстро-быстро. А потом ночь не спала. Он ведь у всех брошенных детишек такой. Взгляд-то. Они же думают, дочка, что виноваты в чём-то, раз там оказались. А в чём именно – не понимают. Только осознают потихонечку, что ничего не изменится. Теряют надежду на маму, на свой дом…