– Не смей! Не смей ее трогать! Уходи! Навсегда уходи! Я тебя больше знать не хочу, понял? Нет у меня больше отца и не было никогда!
А он тогда, между прочим, испугался. Когда мама завыла в голос, еще не испугался, а уж когда она фурией набросилась на него…
Смотрел во все глаза, моргал быстро-быстро, будто соринка в глаз попала. Еще и проблеял что-то несуразное, вроде того – успокойся, доченька. И еще что-то добавил, из области заштампованного. Вроде – для нас с тобой, Дианочка, ничего не меняется, и ты навсегда останешься моей любимой дочкой…
Как бы не так – доченькой! Да еще и любимой! Размечтался! Это раньше она была любимая, в родительской неге выращенная, и враз кончилась. Нет, наверное, все-таки плохо, когда ребенок в этой ежедневной любви-неге купается. Когда между родителями ничего, кроме взаимной любви, годами не происходит. Ни ссор, ни скандалов, ни ревности с ненавистью. Привыкаешь к этой благодатной среде, жизненный иммунитет теряешь. Потому что тоже любишь их – безумно. Вот тут-то самое страшное и происходит, наверное… Любовь без движухи расслабляется, незащищенной становится. Ударили по ней хорошенько, унизили – и продалась униженная любовь в рабство к ненависти. И ничего, ничего тут не сделаешь.
А как она всегда гордилась этой образцово-показательной родительской любовью! Если кто-то из подруг принимался откровенничать о происходящих в их семействах разборках, слушала со снисходительной жалостью, сочувствовала, а потом как бы между прочим кокетливо вздыхала – мол, от моих предков такого и близко не дождешься, только и делают, что влюбляются друг в друга день ото дня… В общем, зависть к самой себе провоцировала. Неосознанно, конечно. Ужасно приятно, когда тебе в этом отношении завидуют. Откуда она знала тогда, что эта приятность ее же саму в спину ножом ударит?
Диана вздохнула, пошевелила плечами, зажмурилась от ударившего по глазам света из вагонного окна. Поезд замедлял ход, прибывая к очередной станции. Унылый пейзаж ночного перрона проплыл перед глазами будто нехотя, вагон дернуло слегка. Мимо заполошно пробежала проводница, мужчина с верхней полки всхрапнул коротко, перевернулся на другой бок. И снова – тишина. Лишь слышно издалека, как станционный диспетчер бормочет сонным голосом что-то о дизеле, проходящем по шестому пути.
Встав с полки и стараясь производить как можно меньше шума, она застелила постель, юркнула под одеяло, поправила под головой пропитанную всеми железнодорожными запахами вялую подушку. Надо спать. Утром она сойдет с поезда, поймает такси и поедет по знакомым улицам родного города, и явится к маме вот так, без звонка, подарком. Наверное, Толик к тому времени уже на работу отбудет. Хорошо бы.
Хотя оп-па! Завтра же суббота, черт возьми! Следовательно, никуда он не отбудет, тоже станет в прихожей толкаться, сиять своей лысинкой. Мелкий, противный, жалкий человечек Толик. Давний мамин воздыхатель, бывший коллега. Дождался своего, довоздыхался. Отец – за дверь, а он – тут как тут со своим добром, то есть с сочувствием и поддержкой. Развел сопливую суету и демонстрацию мужской преданности. Житья от него не было! И так около мамы подскочит, и по-другому подпрыгнет! А из глаз плохо прикрытой радостью так и плещет. Мама вздохнет – он ее за руку хватает. Задумается – он со всякими глупыми разговорами лезет, вроде как старается, чтобы она глубоко в себя не уходила. Спаситель хренов. Может, ей, наоборот, надо было отплакаться, отгореваться да в себя поуходить, а не мучиться вежливой благодарностью в ответ на Толикову суету? Может быть, может быть…
А дальше, как говорится, больше. Он ее от избытка сочувствия еще и в клинику неврозов спровадил. Бегал к ней с судками, трепыхался заботой. Она на него смотрела, как овощ с грядки. И снова улыбалась неловко – человек, мол, старается, а у меня на проявления благодарности обыкновенных сил не хватает… Жалкая улыбка получалась, вымученная. Ей-богу, сердце разрывалось на нее смотреть! Однажды она не вытерпела, заявила ей сердито:
– Мам, ну хватит, ей-богу! Пойдем домой! Тебя же тут залечат, заколют уколами! А дома – легче, дома совсем обстановка другая…
– Нет, дочка. Не могу я дома. Я уж лучше тут…
– Да чем лучше-то? Сидишь, как старуха, в платок кутаешься! Надо же все равно как-то жить! Ну сколько можно в тоске пребывать…
– А я разве в тоске, Дианочка?
Мать повернула к ней серое лицо, усмехнулась бледными губами. Помолчав, тихо проговорила:
– Нет, доченька, я вовсе не в тоске. Тоска – это хорошее чувство, человеческое. А во мне сейчас вообще никаких чувств нет. Понимаешь? И меня тоже – нет. Меня, человеческую, всю Саша в себе унес. Я полностью, до остатка в нем растворилась, ничего себе не оставила. Я думала, что это правильно, что по-другому нельзя. Я ж не предполагала… Я не думала…
Зябко поведя плечами, она плотнее запахнула на себе платок, ушла в него, как в кокон. И снова замолчала, уже надолго. Сидела, медленно покачиваясь взад-вперед, взад-вперед… Потом вдруг встрепенулась, глянула на нее со вниманием:
– Дианочка, а как ты там… Одна справляешься? Деньги у тебя есть?
– Да есть, есть. Я проценты со вклада сняла. Ты же мне сама доверенность оставила… Да что деньги, мам! Ты лучше это… Ты выздоравливай поскорее, пожалуйста. Мне без тебя плохо! Давай поедем домой… Ну, пожалуйста! У нас в школе скоро выпускной, все с родителями придут, а я… Ну чего я, как сирота, одна дома?
– Да, действительно выпускной… Ты права, Дианочка. Что ж, наверное, надо… Ты поговори с моим лечащим врачом, хорошо?
– Мам, я уже поговорила. Он сказал – в любое время. Давай прямо сейчас, ладно?
– Хорошо. Только надо Толику позвонить, сказать… Он приедет вечером, а меня нет. Неловко получится, он так старается…
– Хорошо, хорошо! Я ему обязательно позвоню, не беспокойся.
Она была готова тогда и черту лысому позвонить, чтобы вызволить мать из этого медицинского ада. Жуть, а не учреждение. Скопище несчастных людей, только у врачей да у медсестер лица вполне безмятежные. А Толик ее звонку очень даже обрадовался. Сказал – наконец-то с Еленочкой теперь сможет постоянно находиться. Он ее так и называл – Еленочка. И еще сказал, что очень кстати Еленочку из больницы выписывают, потому как хозяева, у которых он квартиру снимал, из длительной командировки возвращаются, и все так удачно совпало – и квартиру новую можно не искать, и за любимой Еленочкой он постоянный уход обеспечит. И что она, Диана, может вполне в этом вопросе ему довериться. Он будет любить маму до гробовой доски…
Да, именно так и сказал – до гробовой доски. Только не уточнил, чьей доски, своей или маминой. Хотя заподозрить его в неискренности она не могла. Он действительно вокруг мамы суетился пылко и преданно. С работы бегом бежал, тряс авоськами. Даже когда просто по улице рядом шел, все пытался червячком изогнуться да в глаза ей заглянуть. И всем при случае рассказывал, как он счастлив, не забывая при этом намекнуть и о своих заслугах перед обожаемой Еленочкой. Не зря же он, простите, столько лет любил безответно, страдал да мучился! Вот провидение и вознаградило его за труды. Пусть и неказисто он рядом с обожаемой Еленочкой смотрится, но зато как любит! Еленочка с ним живет, как сыр в масле катается, и любая женщина, какую ни возьми, ей просто обязана обзавидоваться, ни больше ни меньше.