— О да, верно. Простите меня, я и забыла, что Вы самый умный.
Он разглаживает рубашку и даже не смотрит в мою сторону.
— Я имел в виду, — медленно произносит он: — что для этого тебе нужно познать, каково это — делать что-либо хорошее для кого-либо еще. Безвозмездно. По любви.
— Ох, Господи, — говорю я.
— Именно так.
Он снова поднимает рубашку. Все еще есть складки, но в этот раз я не собираюсь ему их показывать.
— Это именно то, о чем я сейчас говорю. Участие. Отношения. Две вещи, которые, к сожалению, у тебя отсутствуют.
— Да я королева отношений, — возмущаюсь я. — И, ау, я только что потратила все утро планируя свадьбу нашей матери. Конечно, я же совсем не принимаю участия.
— Ты, — он аккуратно повесил рубашку на руку, словно официант: — должна прочувствовать, что такое серьезное обязательство…
— Что?
— …а твое постоянное нытье и жалобы по поводу свадьбы я вряд ли назвал «участием».
Я просто стою, уставившись на него. Последнее время против его слов трудно найти контраргументы. Словно ему промыли мозги при помощи религиозного обряда.
— Кто ты? — спрашиваю его.
— Все, что я хочу сказать, — отвечает он тихо: — так это то, что я действительно счастлив. И я хочу, чтобы ты тоже была счастлива. Как я.
— Я счастлива, — огрызаюсь я. Но слова звучат неправдоподобно, так как меня слишком разозлили.
— Я счастлива, — повторяю более спокойно.
Он хлопает меня по плечу, словно ему лучше знать.
— Увидимся, — он разворачивается и поднимается вверх по кухонной лестнице в свою комнату.
Я наблюдаю, как он уходит с все еще мятой рубашкой, и я понимаю, что скриплю зубами, и это последнее время вошло у меня в привычку.
— Дзынь! — из соседней комнаты доносится звон колокольчика печатной машинки, и моя мать начинает новую строку.
Мелани и Брок Доббин близки к несчастью, судя по звуку.
Романы моей матери относятся к тем, от которых перехватывает дыхание, действие разворачивается в экзотических местах, а герои — люди, у которых есть все, и при этом — ничего.
Богатые материально, но бедные духовно. И тому подобное.
Я вхожу на террасу, стараясь не шуметь, и заглядываю к ней.
Когда мать пишет, она словно погружается в другой мир, забывая о нас: даже когда мы были совсем маленькими, вопили и рыдали, она, сидя к нам спиной, поднимала руку, гремела ключами и говорила «Шшшшш».
Как будто этого было достаточно, чтобы заставить нас замолкнуть, в то время как она была в другом мире — в отеле Плаза или на пляже в Капри, где изысканно одетая женщина тосковала о мужчине, которого, как она была в этом уверена, потеряла навсегда.
Когда мы с Крисом ходили в начальную школу, моя мама была на грани. Она ничего не публиковала, кроме газетных статей, но и это дело вскоре провалилось, так как группы, о которых она писала — такие как группа моего отца, другие из 70-х, и все, которые теперь относят к «классическому року» — стали распадаться или их песни переставали крутить по радио.
Она стала преподавать машинопись в местном колледже. Там практически ничего не платили, и нам пришлось жить в отвратительных жилых комплексах, с названиями типа «Риджвудские сосны» и «Лес у озера», хотя ни сосен, ни озер там не наблюдалось. В то время она писала за кухонным столом по вечерам или поздно ночью, иногда после полудня.
Но даже тогда ее истории были весьма экзотичны; из кипы бумаг в центре по переработке она всегда вытаскивала бесплатные брошюры местного туристического агентства и рыбного магазина Гурме, и тщательно их изучала.
Тогда как мой брат был назван в честь любимого маминого святого, на мое имя повлиял дорогой брендовый коньяк, рекламу которого мать видела в журнале Harper's Bazaar.
Какая кому разница, что в то время как мы жили на макаронах фирмы Крафт и сыре, ее герои наслаждались шампанским Cristal и икрой, лениво прогуливались в костюмах от Диор, тогда как мы покупали одежду в секонд-хэнде.
Она всегда любила гламур, моя мать, хотя ни разу не видела его вблизи.
Крис и я постоянно отвлекали ее от работы, это приводило ее в бешенство.
Наконец, на блошином рынке она нашла цыганские занавески, сделанные из длинных нитей с бусинами, она повесила их над входом в кухню.
Они стали условным сигналом: если шторы были раздвинуты, на кухне разрешалось играть.
Но если они были задернуты, то это означало, что мать работала, и нам приходилось искать еду и развлечения в другом месте.
Когда мне было около шести лет, я любила стоять у штор и пропускать бусины через пальцы, побрякивая ими вверх и вниз.
Они издавали слабый звон, словно маленькие колокольчики. Я могла смотреть сквозь них и наблюдать за матерью. Но она выглядела весьма необычно, словно предсказательница судьбы или фея, или волшебница.
Кем именно она была, я тогда не знала.
Многие вещи со времен тех лет, прожитых в апартаментах, были утеряны или выброшены. Однако шторы из бусин совершили путешествие в Большой Новый Дом — так мы назвали наш дом, когда переехали.
Шторы были одной из тех вещей, которую мама повесила даже до того, как разместила наши школьные фотографии и еелюбимую копию картины Пикассо в гостиной.
Там был гвоздь, за который заправляли шторы, чтобы они не мешались. Но теперь, когда шторы были задернуты, гвоздь представлял опасность для одежды, но он исправно выполнял свою работу.
Я наклоняюсь ниже, вглядываюсь в мою мать. Она все еще упорно работает, ее пальцы летают, и я закрываю глаза и прислушиваюсь.
Это похоже на музыку, которую я слушаю всю жизнь, еще дольше, чем «Колыбельную».
Все эти нажатия клавиш, все эти буквы, так много слов.
Я пропускаю бусины сквозь пальцы, и наблюдаю, как ее образ колышется и мерцает, а потом вновь становится цельным.
Пришло время бросить Джонатана.
— Скажи мне еще раз, почему ты это делаешь? — спрашивает меня Лисса. Она сидит на моей кровати, просматривает диски и курит. Вся моя комната пропахла сигаретами, хотя Лисса клялась, что такого не произойдет, ведь она будет курить в окно.
Несмотря на то, что я ненавижу сигаретный дым, я всегда иду на уступки Лиссе.
Мне кажется, что у каждого есть, по крайней мере, один такой друг.
— Я к тому, что мне нравится Джонатан.
— Тебе все нравятся, — я наклоняюсь ближе к зеркалу и проверяю, как подведены мои губы.
— Это неправда, — она достает один диск, переворачивает его и изучает упаковку.
— Мне никогда не нравился мистер Митчелл. Он всегда пялился на мою грудь, когда я выходила к доске доказывать теоремы. Да он на любую грудь пялился.