Глава четвертая
Статья в "Варьете" лежала перед ним. Он прочитал ее:
"Прокатчик Уильям (Вилли) Сейерман, который, как истинный хирург, спас экранную жизнь "Арлезии", вырезав из нее все грязное, говорит, что он сам собирается заняться производством фильмов. Очищенная "Арлезия" срывает успех везде и повсюду как нечто единственное и неповторимое в своем роде. Наибольшую часть прибыли она приносит Сейерману. По непроверенным сведениям можно предположить, что на этой ленте он сделал уже миллион долларов, а она все еще не сошла с экранов и о ней не перестали писать. Есть нечто, предсказывающее стремительный будущий взлет владельца кинотеатров и прокатной конторы: на этой неделе мы уже упоминали, что главное управление его "Проката Превосходных Картин" похвалялось новым помещением созданного на крыше кинозала с названием "Бродвейский Купол", рассчитанного на три с половиной тысячи зрительских мест".
Александр перечитал эту статью несколько раз, прежде, чем показать ее Паулю.
— Да, — сказал Пауль, — я видел новую "Арлезию". Он ее разделал по-мясницки. Вырезано полтора часа, и они превратили эту талантливую картину в чопорную благопристойную историю двух сестер, влюбленных в одного человека. Конечно, это все равно в десять раз лучше любого другого сюжета на подобную тему, но это бессмысленно. Это не тот фильм.
— А ведь это я убедил его взять "Арлезию", — сказал Александр, — и научил, что с ней делать, чтобы можно было ее прокатывать, а теперь они пишут, что он сделал на ней миллион долларов.
— Ну что ж, эти люди делают деньги, — сказал Пауль. — Надо быть таким филистером, как он, таким толстокожим и невежественным, чтобы позволить себе по-мясницки разделывать ленту мастера. Но мы не имеем всех его качеств, мы в такой ситуации вытащим неискромсанный фильм, потерпим, скорее всего, банкротство, если не того хуже, то есть если не приземлимся в тюрьме, отбывая наказание за публично продемонстрированную непристойность. А эти Сейерманы возьмут верх повсюду — в кинопроизводстве, в издании журналов и газет, в театре. И теперь они начинают захватывать радио. Они контролируют все. А мы — и такие как мы — не хотим пачкать ручки, впутываясь в коммерцию. Мы сидим по своим углам и теоретизируем, но мы ничего не делаем. А эти Сейерманы, они берутся за все и на всем делают бизнес. У них собачий нюх: они пришли из стада и работают для стада, — они знают, чего желает стадо и что надо стаду дать, чтобы сорвать хороший куш. Они всегда будут победителями, потому что мы бессильны, мы слишком щепетильны и нас тошнит от процесса накачивания силы. Да и всегда было то же: самое большее, на что мог рассчитывать художник, это стать придворным фаворитом, патентованным шутом, объектом покровительства. Вот, например, ты гений, ты Вальтер Стаупитц, ты сидишь и думаешь, что никто не осмелится вторгнуться в твое произведение, но приходит некто безграмотный, ничего не имеющий за душой, кроме звериного чутья на все, что припахивает деньгами, и он не только делает миллион на разрушении картины гения, но по ходу дела ставит себя в положение человека, который гения может взять или не взять на службу; ты вдумайся: держать на службе Стаупитца и таких, как Стаупитц! И эти Сейерманы еще будут решать, какого сорта работу давать Стаупитцам, то есть что они должны делать, а чего — не должны. Ты читал статью Стефана Рейли в "Нью-Републик"? — Пауль достал газету и качал из нее читать: — "Здесь нет живого художника, который мог бы (при всех преимуществах и достоинствах художнической неповторимости) иметь доступ в разрастающийся комплекс каналов коммуникации, и он попадает в зависимость от этого комплекса, позволяющего ему продолжать создание произведений искусства или литературы. Но ирония ситуации в том, что бизнесмен, контролирующий эти каналы, даже более зависим от художника, чем художник от него. Ибо художник — и не пользуясь услугами бизнесмена — может донести плоды своего творчества до публики, пусть даже это будет небольшое количество публики. Но бизнесмен этого типа без художника вообще никто и ничто, ему нечем будет торговать. Решение проблемы состоит, возможно, в том, что художник должен преодолеть свое естественное нерасположение к необходимости быть вовлеченным в коммерцию, и постараться получить контроль над коммуникационными каналами, от которых он зависит". — Пауль сложил газету и сказал: — Это то, в чем Рейли большой дока, потому что он работает в газетах и прекрасно разбирается в машинерии коммерции. Его книги раскупаются, он делает большие деньги; механизм коммерции — это его конек, он может говорить и писать об этом, не скрывая своих самых горестных обвинений. Я восхищаюсь им едва ли не больше, чем кем-нибудь еще в сегодняшней Америке. Он мужественный человек и никогда не напишет ни одного лживого слова. Полагаю, что его "Манипуляторы" — лучший американский роман нашего времени и самая честная и бескомпромиссная вещь, и, думаю, никто, как он, из пишущих сегодня в такой пуританской стране, как Америка, не понимает так хорошо неосуществимость здесь сексуальных направлений, завоеваний и триумфов в искусстве и литературе, он и об этом пишет прямо — как о некоей постоянной подмене — секс заменен деланьем денег и стремлением к накопительству и самоутверждению.
— Я рад, Пауль, что вам нравится Рейли, — сказал Александр. — Я преклоняюсь перед ним с детства. Помню, отец однажды показал мне его в ресторане. Рейли тогда написал статью о коррупции в… кажется, в «Нью-Джерси», или что-то в этом роде. Помнится, это сразу показалось мне благородным: он выступал против могущественных концернов, мэра, деловых кругов, полицейских сил; он действовал против них только словами — и одолел. После этого я читал все его статьи, и с тех пор отношусь к слову с громадным уважением, поскольку слово имеет мощную силу и власть.
* * *
Несколько раз Александр приближался к подъезду "Бродвейского Купола", всматриваясь — с надеждой на случайность — в роскошный интерьер холла, где, кажется, была постоянная охрана, состоящая из дюжины билетеров, напоминающих, скорее, швейцаров; их бежевые ливреи сияли золотыми эполетами, золотой тесьмой и алыми узорами. Был там еще некто, более позлащенный, чем все другие, и носящий в руке короткую офицерскую трость с перламутровым набалдашником; выглядел он особенно грозно, расхаживая повсюду и тщательно, с генеральским видом исследуя входящую публику; было ощущение, что он только и ждет случая, чтобы дать какому-нибудь нарушителю чинного порядка сокрушительный отпор. Каждый раз, как Александр приближался к подъезду, он незаметно рассматривал замеченные им в стороне белые мраморные ступеньки; вообще, глядя на все эти тяжелые хрустальные к, более позлащенный, чем все другие, и носящий в руке короткую офицерскую трость с перламутровым набалдашником; выглядел он особенно грозно, расхаживая повсюду и тщательно, с генеральским видом исследуя входящую публику; было ощущение, что он только и ждет случая, чтобы дать какому-нибудь нарушителю чинного порядка сокрушительный отпор. Каждый раз, как Александр приближался к подъезду, он незаметно рассматривал замеченные им в стороне белые мраморные ступеньки; вообще, глядя на все эти тяжелые хрустальные кенными процентами прибыли. Но ему все время казалось, что у него недостанет мужества, чтобы даже просто пройти мимо разодетого привратника, который может, несомненно, остановить его и спросить, что ему угодно; разговор с Сейерманом не казался ему чем-то более страшным, чем такая встреча с привратником, с Сейерманом он мог говорить спокойно, он, как и раньше, способен возражать ему и, если понадобится, он сможет убедить его в своей правоте. Он сердился на собственное тело, мешающее ему осуществить свой план, превращая его исполнение в столь трудное мероприятие, фактически почти невозможное… Как сделать, чтобы он, его ум принял решение двинуться и решительно войти? Когда он в очередной раз приблизился к подъезду — теперь он почувствовал, что замечен всей этой раззолоченной обслугой, — его сердце забилось так сильно, что даже перехватило дыхание, будто он пробежал милю[31]. Что, черт возьми, он думает? Если я сейчас грохнусь тут в обморок, они схватят меня и отправят домой в карете скорой помощи. Вот черт! Я не могу справиться с собственной плотью? Он решительно вошел, расстояние до мраморной лестницы показалось ему огромным. Толстое ковровое покрытие напоминало болотную трясину, прогибаясь под ногами, он шел, глядя прямо перед собой, гипнотизируемый громадной монограммой "Б.К.", выполненной в центре ковра в виде изображения куска киноленты, свернувшейся в необходимые буквы. Он продолжал шествовать прямо вперед. Один из билетеров-швейцаров подошел к нему и спросил: