Я бросаю свою лепешку бродячей собаке, которая все время крутится около гаража. Возвращаюсь вместе со всеми к работе. Все как обычно. Евреи приходят за своими машинами, спорят о цене, а в глазах тревога, сердито прислушиваются к песням, которые передают по радио. Один из арабов потихоньку включает Дамаск. Слышим совсем другие речи. Великое сражение. Университет горит. Вранье. Фантазия.
А я все время думаю только о нем, об Аднане.
Мы закрываем ящики с инструментами, переодеваемся. И вдруг ужасное возбуждение. Диктор начинает кричать, словно это футбольный матч. Туда врываются. Звуки стрельбы по радио похожи на стук испорченного сверла. Ничего нельзя понять. Его убивают. Сейчас, в эту минуту, убивают моего брата. Его глаза видят свет в последний раз. Прощай, Сумасшедший. Ин'аль абуху.[25] Что он делает с нами? Стыд. Проклятая честь. Несчастный мой брат.
А евреям словно полегчало, несмотря на то что и нескольких своих они поубивали. Вдруг перестали отвечать нам. Злятся на нас. А мы идем на остановку автобуса, сгрудились теснее, чем обычно, переходим на сторону, где есть полицейские, боимся, как бы кто-нибудь не напал на нас. Но никто не собирается даже дотронуться до нас, не смотрят вообще. А по радио Дамаска бой еще продолжается. Якобы бросили туда на подкрепление самолеты и танки. Мы заходим в автобус. Я сажусь рядом с Хамидом на заднее сиденье. Все молчат, слова не произносят. Хамид берет транзистор, прижимает его к уху. А я смотрю на гору, на университет, который стоит там как белый плоский камень, как памятник. До каких пор? Яа Алла, до каких пор все это? И вдруг Хамид опускает голову.
По радио Дамаска передают имена. Хамид тихо делает мне знак. Это он. Но я уже знал, знал с самого первого мгновения. Напасть в костюме и в галстуке и с «Калашниковым» в руках на университет — только у него могла возникнуть такая идея. Только у него.
А в деревне уже все знают. Как быстро у нас распространяются новости. Быстрее всякого радио. Люди толпятся возле дома. Женщины плачут. Я захожу в дом, а там полно стульев. Собрали отовсюду стулья и принесли для скорбящих. Папа закрылся в комнате, ни с кем не хочет разговаривать. А из других деревень беспрерывно прибывают родственники. Все женщины собрались в одной комнате. Глаза красные. И из-за чего плачут? К черту все.
Дом наполняется людьми. Все сидят тихо и ждут. Чего? Вечером кто-то включает телевизор. Без звука. Только чтобы посмотреть, не покажут ли убитых. Но показывают только комнату, где находились заложники, брошенные на пол сумки, развал и разрушение. Все сидят в совершенном безмолвии. Ни звука. Лишь время от времени кто-нибудь вздыхает — яа рабу.[26] А в полночь появляются представители Службы безопасности, целый кортеж на «фордах». «С возвращением, милая птичка…»[27] Скорее собаки, чем птички. Толстые, с черными усами. И они тоже усталые и печальные. Не обвиняют, не угрожают. Здороваются со всеми. Знают нас всех по имени, черт возьми. Жмут руки. Говорят на каком-то странном иракском диалекте. Им освобождают место посредине комнаты, но они отказываются и садятся в сторонке. Пьют кофе. Потом к ним приводят отца, который постарел на сто лет. И они начинают рассказывать, что произошло на самом деле. В комнате полная тишина. Все затаили дыхание. И во всей деревне тихо, словно и она слушает в темноте их рассказ. Рассказывают нам подробности, которые мы вынуждены слушать вопреки желанию. Сердце бьется учащенно, глаза закрыты. Слушаем о жестокости, геройстве, безумии. А наверху, в небе, уже слышен гул самолетов.
Отец все слушает и слушает. И когда они кончают, он начинает говорить. Тихо, издалека. Сначала о полях, о дожде, о семье и что сказано в Коране о братстве и мире. А потом начинает проклинать, плачет и проклинает. Лучше бы этот ребенок не родился. Ни он сам и ни Аднан. И они слушают проклятия, уверения в преданности, осуждение. Качают головами, но не верят, что мы верим в то, что говорим, и в то же время не хотят слышать от нас другие речи.
И никто не идет спать. Всю ночь мы сидим в большой комнате, а люди все приходят и приходят. Утром появляются газетчики с фотоаппаратами и микрофонами. От них невозможно отделаться. Осаждают нас, расспрашивают, просят фотографию. Где он учился? Кто были его учителя? Как он вел себя? Кто были его товарищи? А отец отвечает на ломаном иврите, сидит смирно, как ребенок, на стуле, микрофон привязан к шее, на него направляют свет, он пытается улыбаться. Снова и снова задают ему те же вопросы. А он говорит: «Он был просто сумасшедший. Вот, посмотрите, его младший брат, какой хороший ребенок». И он гладит меня по голове тяжелой рукой, причиняя мне боль. И все перед фотокамерами. Стыд. Аднан уже больше не сын нам. Мы его забыли. Так говорим мы и повторяем. Родственники, двоюродные братья — все улыбаются перед фотоаппаратом. Он был просто сумасшедший и ненормальный, хотя мы и знаем, что это не так…
Дождливые дни. Тяжелая зима. Я просыпаюсь, как обычно, в пять утра. Эту привычку я не в силах изменить. В последнее время ложусь спать раньше всех и утром обнаруживаю совершенно изменившуюся квартиру. В гостиной остатки ночной трапезы, на креслах — подушки и одеяла. Следы борьбы Дафи с бессонницей. Ася лежит в кровати рядом со мной, свернувшись наподобие зародыша. На подушке ее серые волосы. Морщины у ее глаз углубились. Глаза двигаются под веками. Снова ей что-то снится. Она постоянно видит сны.
— Ася, — шепчу я, словно хочу проникнуть в ее сон. Она вздыхает, быстро поворачивается на другой бок.
Я пью кофе, съедаю кусок хлеба, а потом еду по пустым улицам, иногда спускаюсь к морю, ставлю машину на стоянку и иду вдоль мокрого берега. Очень холодно. Небо затянуто облаками. С моря дует сильный ветер. Но там кто-нибудь всегда есть. Пожилая пара чудаков в купальниках медленно бежит вдоль берега, держатся за руки, весело болтают, а прямо напротив меня появляется из бушующих волн немолодая женщина, медленно выбирается на берег, подходит к месту рядом со мной, берет полотенце, которое лежит почти у моих ног, и заворачивается в него. Стаскивает с головы резиновую шапочку, встряхивает головой, и холодные капли с ее волос падают на мое лицо. Она улыбается мне, может быть… хочет заговорить. Лицо у нее некрасивое, но тело приятное, и сложена она прекрасно. Я стою около нее, закутавшись в свою меховую куртку, смотрю, как она переодевается, сменяя купальник на платье, вижу ее белые груди, открытые холодному ветру. Но я равнодушен. Погружен в свои мысли. Кто-то касается моего плеча.
Сердце мое забилось — Габриэль?
Но это Эрлих, старый «еке», в плавках, смеется, тощий и жилистый, серебристые волосы на его теле пахнут солью и песком.