Босиком по тёплой земле... Это мы с тобой вчера были на даче, и я ходила по дорожкам без обуви, радуясь лету и хорошему самочувствию. Земля шершаво ласкала мне ноги, трава нежно щекотала, а солнечные зайчики плясали на твоей коже. Мне почему-то вспомнилось детство. И мама, собирающая малину. Высокие кусты скрывали её, маленькую и полненькую, почти с головой, и только по шевелению их верхушек можно было понять, где она сейчас собирает ягоды. А я, совсем ещё кроха, потеряв маму из виду, начала кричать и плакать... Когда мои вопли переполнили чашу её терпения, из малины послышался её голос: "Так, а ну-ка, хватит реветь! Ну, никакой тишины! Ты дашь мне малину спокойно собрать?" И я, поняв, что всё в порядке и мама никуда не делась, успокоилась.
Так может быть, то же самое — и с ушедшими в мир иной? Мы донимаем их своими слезами и тоской, не понимая, что тем самым привязываем их к себе и лишаем возможности продолжить путь? А в том, что наш путь не завершается после смерти физической оболочки, я не сомневалась никогда. А если что-то не даёт идти дальше, всё время зовёт, окликает, тянет оглянуться назад? Движение становится невозможным, и застреваешь на месте, смущаемый этим тоскливым зовом из прошлого.
Любовь ли это, если стремишься привязать дорогого человека к себе вечными узами, способными и после физической смерти лишить его свободы? Любовь ли это, если иссушаешь себя тоской по тем, кто не исчез, а всего лишь "ушёл в малинник"? Кричишь, как неразумное дитя, обманутое оптической иллюзией, — взрослый человек, не чувствующий душой паутинно-тонких, но нерушимых законов бытия. Я не знаю, что это за чувство... Я бы назвала его слепым детским эгоизмом.
Но как назвать чувство, которое охватывает меня, когда солнце озаряет нимбом твою стриженую макушку, в то время как твои зрячие пальцы касаются моего лица — легче, чем ромашковые лепестки, и теплее, чем нагревшаяся за день в бочке вода? Или когда на твоих ресницах сияют радуги, а губы мягко берут в плен мои, и я сдаюсь на их милость, уступая нежному проникновению? Наверно, у этого чувства нет названия, но от него сердце разлетается на сотни алмазных брызг и летит в высокое летнее небо, к задумчиво-беззаботным облакам.
"Мою руку трогает мягкая рука: пора возвращаться на землю.
"А как же они?" — Я с тоской смотрю на девочку и мальчика, бегающих в траве.
"Пусть ещё поиграют, — улыбается сияющее существо. — Пусть наберутся сил перед долгой работой".
Работа — это жизнь. Тикают часы, шелестит ветер за окном, молчат тени в углах. Ещё ночь, но скоро она уступит место новому дню, и я встану с постели. А пока я отдыхаю — набираюсь сил перед долгой работой, которой ещё не видно конца. Только тогда и начинаешь ценить свет, когда он гаснет; поэтому, люди, цените его. Не всегда есть шанс зажечь его снова. Дорогу осилит идущий: для того она и создана, чтоб по ней идти.
Пищит будильник: новый день начался. Деревья за окном горят золотом, но это не осень, а просто утреннее солнце. Наверно, будет хорошая погода. Кажется, я снова на земле? Да, верно, а вот и мои тапочки. Доброе утро всем!"
Так заканчивается последняя, двадцать девятая глава первой редакции романа. Но сейчас автор пока не знает, что будет вторая, а потому, откинувшись на спинку кресла и запрокинув голову, смотрит в потолок. Неужели всё? Даже не верится...
Кисти рук свисают с подлокотников, усталые, как у пианиста после сложнейшего концерта. Да, конечно, работа ещё не кончена — предстоит вычитка и редактирование, но это уже мелочи. Несколько взмахов пальцев.
Глаза закрываются. Перед мысленным взглядом ещё мелькают сцены из романа, прокручиваясь, как кинокадры, но их заслоняют разноцветные вспышки фейерверка: усталость...
Роман закончен, а это значит, что он больше не будет красть время у нас с тобой. Каждую минуту своей жизни, каждое биение сердца я буду посвящать тебе. Как много нам нужно наверстать!
* * *
В июле роман был закончен, но самое странное и страшное только начиналось. Роковой август пришёл во второй раз.
У нас с тобой был грустный день — вторая годовщина смерти Натальи Борисовны. Но погода словно хотела нас подбодрить, став солнечной и тёплой, так что казалось, будто июль решил ненадолго вернуться — не иначе, что-то забыл. А под вечер раздался телефонный звонок.
Это была Светлана. Всхлипывая в трубку, она сообщила:
— Алёна... Беда у нас случилась... Отец твой на даче угорел... насмерть. Проверка-то милицейская уж прошла, установили: несчастный случай. Похороны завтра, приходи к двенадцати часам дня... — Всхлип, шмыганье носом.
Я слышала её слова и понимала их смысл, но мне почему-то казалось, будто это — не настоящая реальность, а какая-то параллельная... Или будто я сама всё это написала.
"Я всё пытаюсь проснуться, но никак не получается: видно, это происходит всё-таки наяву. Наяву был звонок из милиции, наяву незнакомый, сухой голос спросил, кем мне приходится Головин Пётр Иванович, а после моего ответа сказал, что мне нужно прийти на опознание".
Вот что я написала, если быть точнее. Шрифтом "Times New Roman" двенадцатого размера...
— Как это случилось? — глухо спросил мой голос.
На том конце линии всё булькало от всхлипов.
— Пить он стал много в последнее время... Даже работу прогуливал иной раз... А чтоб я его не ругала постоянно, из дома уходил и на даче этим делом занимался... Ушёл вот и в этот раз... А ночь прохладная была, ну, он печку и затопил... Заслонку в дымоходе закрыл, а угли, видимо, ещё не прогорели... Форточки все закрыты были и дверь тоже... Вот и угорел. Я утром туда прихожу, а он на диване лежит... Не дышит уже!
Конец рассказа Светланы утонул в слезах. Последнюю фразу она сказала навзрыд — и расплакалась. Странно: чем громче она плакала, тем меньше я верила её слезам.
А вот у меня слёз почему-то не было. Всё во мне просто окаменело, а в голове вертелись написанные мной строчки. Да нет, чушь, совпадение.
— Как я теперь на эту дачу треклятую приходить буду-у-у?! — выла Светлана. — И на диван этот, на котором он... Уууу-ху-хууууу...