костей.
Опьянеть.
Пропасть.
Единственное, что мне сейчас нужно – это забыться на хер и очнуться только, когда закончится весь этот ужас. Когда пройдут эти страшные отмеренные семь дней, когда каждое утро ты просыпаешься с надеждой: что ну вот, сегодня. А этого “сегодня”, мать его, не происходит.
И ты снова убит. И ты снова ложишься в кровать, зная, что завтра откроешь глаза, встречая новый день с новой порцией надежды. А вот Гай нет. Не откроет. Возможно, уже никогда.
Вероятней всего.
Никогда.
– Стельмах… – обеспокоенно шепчет Лия, и я слышу ее словно через вату, через заслоны в голове. А затем ощущаю, как женские руки, мягкие и нежные руки любимой женщины обнимают, притягивают к груди так крепко, как только это возможно. Цепляются за меня, не давая пропасть в этой затягивающей, словно болото, бездне отчаяния. И губы, дрожащие и горячие, целуют в лоб, перебирая ладошкой волосы.
Ей тоже больно. Ей тоже нелегко, но по сравнению со мной… по сравнению со всеми нами она оказалась сильней.
– Я не могу смириться, Лий, – шепчу, откидывая голову на спинку дивана, сжимая челюсти до скрипа. – Это же Гай…
Не понимаю, что происходит, но ни черта не вижу. Глаза как в тумане, а по щекам катятся слезы.
Мои?
Жены?
Не знаю.
Но в этот момент словно жизнь остановилась.
Ощущение, что это все, конец.
День седьмой.
Это пропасть. Отчаяние. Боль. Чернота, и этому нет конца.
Семь дней, которые я не живу, а существую. Собственно, так же, как и все близкие Макса здесь. Мать, такая бойкая и улыбчивая, практически не выходит из состояния сна, держась на успокоительном и снотворном. Отца с трудом уговорили уехать в отель и поспать после перелета и почти суток у постели сына. Таша, которая прилетела буквально вчера, тоже на грани. А я… я больше не могу лежать в палате, напичканная успокоительным, и рыдать в подушку, потихоньку уничтожая себя истериками.
Я не верю, что это последний день его жизни. Все внутри бунтует и сопротивляется, отказываясь принимать эту мысль.
Нет!
Не верю, что это последний день, когда большое и открытое сердце Макса бьется. Последний день, когда я могу надеяться на его пробуждение.
Нет. Не может такого быть!
Но если так… то я буду рядом.
Я и его сын.
– Дура. Какая дура, – шепчу снова и снова, не сводя глаз с любимого лица, всегда такого уверенного в себе и сильного мужчины, что, казалось, горы мог свернуть ради меня. Он был готов на все ради меня, а я… – Дура.
Сколько раз за эту неделю я повторяла себе это. Я виновата. Это все полностью моя вина. Он любил, бился за меня. За нас. А я отталкивала его раз за разом. Идиотка. И что теперь? Что дальше?
Это я загубила его жизнь. Стала его болезнью и довела до грани… и в аварии, может, не прямо, но косвенно виновата я.
Если бы не Стельмах, который практически один организовал и перелет, и место в лучшей клиники Германии… я даже представить боюсь, где бы я сидела сейчас и лила слезы. Слезы, в которых не осталось бы и смысла.
Тогда счет шел на часы, на минуты. Если бы не Артем и его упертость, я потеряла бы своего Гая гораздо раньше.
Голова тяжелая, а по вискам бьют барабаны. Меня лихорадит и знобит так, что еле удается держать себя на ногах.
Он такой родной. Лежит в этой чертовой светлой, стерильной палате под звуки десятков приборов и не двигается. Ну, хоть одно движение, хоть что-то. Я, как маньяк, как сумасшедшая, готова ловить каждый его вздох, каждое трепетание ресниц, только бы увидеть, как Макс цепляется за жизнь. Как борется. Но этого нет…
Губы дрожат, и по щекам беспрерывно катятся ручьи горьких слез.
Улыбчивый. Сильный. Любимый.
Семь дней. Врачи дали всего семь дней.
Улучшений нет.
Вечером его отключат от приборов, что поддерживали жизнь в этом всегда цветущем и пышущим жизнью теле. И… я больше никогда не увижу эту улыбку. Не услышу родное – детка. Не утону в его темно-синих от желания глазах. Не пропаду в его теплых объятиях. Это страшно и больно.
– Макс… – тяну ладошку и сжимаю его большую и сильную ладонь, что уже вторую неделю лежит абсолютно без движения. Сжимаю, хватаясь пальчикам за его руку, как утопающий за соломинку. Кому молиться? Что делать? Как… прощаться?
– Кати, – едва слышно приоткрывается дверь, и в палату заходит сестра Гая, на которой лица нет. Бледная, как полотно, совершенно не похожа на ту жизнерадостную Ташу, что мы видели летом. – Тебе нужно отдохнуть, малышка. – Кладет ладошки мне на плечи, но я машу головой и поджимаю губы, сглатывая рвущийся из груди стон.
– Не уйду! Не оставлю его одного. Я с ним… хочу… – страшные слова крутятся на кончике языка, а еще более страшные мысли в моей голове.
Уйти.
Если он умрет, и я умру. Умерла бы… но во мне растет жизнь, и я не могу так. Я… не смогу убить вместе с собой и нашего сына, который мог бы стать самым счастливым мальчиком на всем свете с самым замечательным отцом во всем мире.
Он нашел тест. Сомнений нет, потому что только так Гаевский мог узнать о моей беременности. Нашел и ничего не сказал. Знал, но ждал, когда я скажу сама. И если бы не эта авария и не проклятое завещание, которое он составил, словно знал! Чувствовал! Если бы не это все…
Мой Макс.
– Я сейчас вернусь, ладно. Тебе надо отдохнуть… – отступает Таша и скрывается за дверью. Наверняка пошла за врачом, который заставит выпить успокоительного и уснуть. А проснусь я уже только тогда, когда его не станет. Это жестоко, но, как любит твердить здешний врач, правильно. Для растущего малыша лишний стресс – лишний риск.
Тянусь ближе к замершему на кровати мужчине. Возможно, это мой последний шанс сказать все, что не успела и что должна была сказать…
– Гаевский, – рваный выдох, и сквозь пелену слез мне все-таки удается вымучить улыбку. Глажу пролегшие на лбу морщинки, нос, скулы, покрытые щетиной и губы, что так любили и целовали. Что навсегда останутся для меня самыми желанными и недоступными. – Знаешь, когда ты появился в моей жизни, что-то… незримо стало меняться. – Из пересохшего горла с трудом пробивались слова, но я обязана сказать. Врачи говорят, что человек