Естественно, Адо «тянуло» к Вандее, как и любого соотечественника в ХХ веке (помню, Т.В. Артемьева, историк российского Просвещения, говорила, что до поступления в университет, она думала, что Вандея «где-то в России»). Но, возможно, еще важнее было воссоздание некоей историографической полноты, ведь Далин в рецензии на первое издание, а я в рецензии на второе упрекали Адо в игнорировании контрреволюционных выступлений крестьян. Более того, Адо раньше и лучше оппонентов сознавал этот недостаток. Поэтому вандейская тема становилась для него вопросом профессиональной чести.
Впрочем, он не ждал многого в разработке темы. Мне говорил, что при скудости источниковой базы у нас и обширности литературы во Франции и других странах отечественная книга о Вандее возможна либо как фактологический обзор на основании зарубежной литературы, либо как историографический анализ той же литературы.
Безусловно, А.В. размежевался бы с традиционной советской оценкой Вандеи как роялистско-клерикального заговора. Он одобрил мой отход от этой оценки в диссертации, то, что мои «соображения о социальных истоках Вандеи и шуанерии» (а я подчеркивал спонтанность и крестьянскую аутентичность вандейского движения) порывают с «упрощенной трактовкой этого вопроса в нашей литературе» [1228]. Пересмотр крестьянской контрреволюционности в духе Пьера Шоню или Александра Исаевича Солженицына отнюдь не предусматривался, как не пошла по этому пути и Елена Михайловна Мягкова, издавшая первую отечественную монографию по Вандее уже с помощью французских архивов и в постсоветской России [1229].
Адо выступил редактором моей книги «Падение жирондистов» (1988). Правда, он ее не редактировал по-настоящему, но прочел внимательно. И, когда я написал статью для издания сочинений Сен-Жюста «Речи и трактаты», он сразу заметил: «Мне кажется, Вы написали то, что не смогли сделать в книге». Замечу, и книга, репродукция диссертации 1968 г., и статья «Иллюзии-реалии якобинизма» были написаны в русле революционной традиции.
Адо очень сочувствовал этому проекту и ждал его реализации. Отзыв для издательства по его просьбе написала Г.С. Черткова. К сожалению, дело затянулось на три года (как раз из-за «деякобинизации»: «Зачем нам нужен якобинец?», – слышал я и в издательстве, и в редколлегии «Литературных памятников»). Адо неизменно интересовался прохождением книги, и я спешил обрадовать ее выходом, наконец. Он был первым, кому мне хотелось вручить ее. Увы, я вернулся из Питера, где издавалась книга, 1 июля 1995 г.
Я бы не спешил с выводом об отказе Адо при Перестройке от «классической» концепции Революции и революционной традиции в пользу «ревизионистской» историографии. Выступления Адо на юбилейных мероприятиях 1989–1991 гг. это не подтверждают. Личные мои впечатления тоже.
Прекрасно понимаю притом молодого коллегу Бовыкина. Дмитрий Юрьевич был последним учеником Адо, вступил в «школу» в период Перестройки. Разумеется, он прав, когда отмечает происходившую на его глазах эволюцию взглядов своего учителя. Такое название и дано историографическому очерку [1230]. Бовыкин вполне прав, доказывая, что двигателем выступала сама эпоха или, точнее, смена эпох. Более того, у его учителя были серьезные предпосылки для того, чтобы воспринять движение времени. Анатолий Васильевич был человеком широких взглядов и, как настоящий человек науки, был открыт новому.
Мои претензии к версии Дмитрия Юрьевича относятся к затронутому им поколенческому аспекту: «И Анатолий Васильевич, и его отец в свое время проделали значительную эволюцию, во многом характерную для интеллигенции, которой довелось жить при советской власти. Вот только времена, в которые они жили, были, разумеется, разными, и эволюция эта оказалась разнонаправленной. Выйдя из образованной и благополучной семьи, Василий Иванович стал коммунистом, искренне принял идеалы Октябрьской революции, чем, на мой взгляд, во многом объясняется и его непрестанный интерес к революции французской. Сам же А.В. проделал, в известной степени, обратный путь, характерный уже для его поколения: будучи в молодости уверен в том, что революция – залог прогресса человечества, он постепенно, на протяжении жизни все больше разочаровывался в коммунистических и революционных идеалах» [1231].
Введя в оборот бесценные свидетельства, особенно письма отцу, Бовыкин показал, сколь нелегко давалась Адо «переоценка ценностей»: «Новые времена, и это хорошо, хоть и тяжелые это времена, и больно за потерянные десятилетия, и грустно, что ни мы, ни наши дети так и не увидим цивилизованной России, дай-то бог, если внуки к старости захватят частичку (и это еще при условии, что растущий агрессивный консерватизм народных масс и аппарата плюс черносотенные силы в псевдоинтеллигенции не растопчут сделанное уже и не вернут нас к худшим временам тоталитарного режима (пусть и косметически приукрашенного)» [1232].
Замечу, что представление о «девиации» Революции 1917 г. входило в сознание «поколения Адо» с разоблачением культа личности и уже у шестидесятников порождало пафос «очищения» революционной традиции. Новым в размышлениях Адо 80-х был, в отличие от оптимизма 60-х годов, глубокий скепсис в отношении будущего России. Впрочем, следует подчеркнуть, что цитируемое письмо Адо отцу было написано до антикоммунистической революции 1991 г.
Глубокий скепсис слышится и в записи Адо марта 1991 г. (опять же «до того»), приведенной его ближайшим другом Владиславом Павловичем Смирновым: «Нам на долю досталась осень, досталась зима. Нам говорили: весна впереди, она – наше счастливое будущее. Весна так и не наступила, а мы уже отцвели. Такое нам выпало время». Смирнов замечает, что эти чувства могли разделять многие из представителей его поколения – «поколения Адо». Тем не менее Владислав Павлович в ретроспективной оценке социальных и политических сдвигов мнение о беспросветной «зиме» опровергает [1233].
В поколенческом плане ценно, на мой взгляд, свидетельство Смирнова: «Как-то Застенкер спросил меня: “О чем вы мечтали, будучи студентом?”. Я растерялся и пробормотал что-то вроде: “Хотел стать хорошим специалистом”. – “Как странно, как странно”, – промолвил Наум Ефимович. Это меня задело, и я спросил: “А вы о чем мечтали в молодости?”. – “Конечно, о мировой революции”, – ответил Застенкер» [1234].
Вот и задумаешься: Наум Ефимович Застенкер (1903–1977) был человеком революционного поколения советских историков, репрессированным подобно другим в 1937–1939 гг., другом Далина и зачинателем знаменитой дискуссии о «средних слоях», закончившейся идеологическим погромом на истфаке МГУ [1235]. А Адо выступал против подобных дискуссий именно в опасении таких погромов. Главным для него всегда оставались исследовательская работа и воспитание научной смены. В том и в другом он безусловно реализовался, и, как мне представляется, мог бы сказать вслед за Поршневым, что «выполнил главное дело своей жизни».
Уверен, безысходность не выражает и всей полноты настроений Адо последних лет жизни. Мне он запомнился оптимистом. Едва пережив тяжелейший инфаркт 1979 г., он пишет мне: «В целом, я восстанавливаюсь и полон оптимизма» [1236]. И сколько раз он еще «восстанавливался» после инфарктов и ударов судьбы. Да и умер Адо не на больничной