продукт ее разложения) и как составную часть процесса «холодной войны», однако это выходит за рамки данной статьи. Так почему же наши исторические симпатии должны быть на стороне декабристов, народовольцев, большевиков, диссидентов? Последние, правда, никого не убивали, отстаивали права человека в неправовом обществе – неправовом не по прихоти властей, а по сути и типу исторического развития. Ну что же, за что боролись, на то и напоролись в 90-е, не случайно порой так нелепо выглядят многие из досуществовавших до наших дней бывших диссидентов, даже те, кто прошел тюрьму и не сломался там.
Кстати, о тюрьмах – казнях – страданиях. Именно готовность идти до конца – в тюрьму, на каторгу, на плаху – ради дела, которое считаешь правым обычно (особенно в отечественной интеллигентской традиции) рассматривается как качество, превращающее радикально-критический (революционный) тип в культовую фигуру, в культурного героя. Да, это качество свидетельствует о силе духа, воли. Но почему же мы не восторгаемся фанатиками-камикадзе – мусульманскими, индуистскими, японскими, христианскими? Слышу ответ: цели-то иные. Отвечаю в свою очередь: цели формально у всех разные, но по сути – одни и те же, а именно: светлое будущее, справедливый социум. И каков результат? Понятно, что соотношение результатов, особенно среднесрочных, и намерений – сложный вопрос. И все же вспомним Баумана и Маркса: Крот Истории роет медленно, и слишком часто тибульг и просперо превращаются в новых толстяков, а радикальные проектанты активно способствуют этому – такова объективно их историческая задача.
Что касается страданий за дело, которое считают правым, готовности умереть за него, то это заслуживает личного уважения, а то и восхищения. Но всегда ли и автоматически ли это заслуживает социального уважения? К тому же люди и движения суть вещи разные. Есть личный выбор людей, которые не могут жить иначе и таким образом решают свои проблемы. Можно отдать должное их мужеству в борьбе за лучшее общество, как они его понимают. Но хороших общественных систем не бывает, а потому… Святые, еретики и сумасшедшие существовали во все века, но означает ли это, что они заслуживают социального одобрения и восхищения? Не уверен. Предпочитаю, как Иван Бунин, тех, кто любит конкретных людей, а не общество в целом или человечество, даже если ради них этот человек готов идти на костер.
Я уже не говорю ни о том, что благими намерениями дорога в ад вымощена – в социальный ад, как это показал опыт якобинцев, большевиков и других «переустроителей», ни о том количестве несостоявшихся, но крайне амбициозных с социальными, а то и психическими патологиями личностей, субкриминальных психопатов и просто откровенного жулья, которых всегда хватало в «освободительном движении» от декабристов до диссидентов. Реальная системная история декабризма, народовольчества, большевизма и диссидентства еще не написана и можно только догадываться, какое количество грязи нам предстоит узнать: изнанка всегда хуже лицевой части. Равным образом еще только предстоит написать системную историю России – на адекватном ее природе научном языке. Только от одного этого обществоведческие школы у нас не появятся, но это – необходимое условие, condition sine qua non как появления таких школ, так и отказа от заведомо пораженческого выбора и пути в Большой Геоинтеллектуальной Игре.
VIII
Вернемся, однако, к вопросу о диалектике русскости-нерусскости русской интеллигенции (либерализма, марксизма и т. п. в России, ведь говорил же Достоевский, что либерализм в России – это нерусский либерализм, и во многом это действительно так). А.С. Кустарев приводит и оспаривает тезис Б.А. Успенского о том, что русская интеллигенция была настолько отчуждена от русской жизни, что, по сути, представляла собой западный трансплантант. Думаю, что по-своему правы и Б.А. Успенский и А.С. Кустарев. О том, что русская интеллигенция функционировала в качестве русского элемента западного, буржуазного (не случайно ныне незаслуженно почти забытый В. Зомбарт нашел прекрасный термин для интеллигенции – «буржуазоиды» – именно так, а не буржуазия) типа разделения труда, капиталистического совокупного общественного процесса (вне этого процесса интеллигенция в России как слой была бы не нужна). Но вот то, как она функционировала, какие идеалы и цели сформулировала в этом функционировании – это русское, очень русское, слишком русское. В том числе и по почти религиозному накалу веры в науку, прогресс и западные идеологии, по накалу отрицания своего родного, куда там жидомасонам – реальным и выдуманным: «похуже Мамая будет – свои». Русская компонента придавала русской интеллигенции в ее отношении к России особенно разрушительный характер, в чем ее, естественно, активно поддерживали зарубежные доброжелатели нашей страны: <<Давай-давай, рус Иван, карашо, круши свою систему».
И они крушили. Просто западный имплантант такого ущерба не нанес бы. Так что можно говорить о специфически русско-нерусском (субстанция – функция) характере русской интеллигенции. И если бы социальную реальность можно было бы упрощать до арифметики, то скорее можно говорить о полурусском качестве этого слоя, что, кстати, почти точно отражает, по крайней мере, его этнический характер. Но это к слову.
Я вовсе не хочу обвинить русскую интеллигенцию во всех грехах и во всех бедах, обрушившихся на Россию в конце XIX – начале XX в. Это было бы и ошибочно, и несправедливо. Интеллигентофобия так неуместна и не продуктивна, как и интеллигентофилия. Гнило, разлагалось (причем сверху донизу) общество в целом. Достаточно почитать мемуары, например, Врангеля-старшего или «Физиологические очерки» г. Успенского и внемифологически поразмышлять над столь любимым нашей интеллигенцией «серебряным веком» – abyssus abyssum invocat, – который действительно в целом был феноменом упадка, разложения, того, что Ю. Тынянов мог бы назвать идущим по крови и слову «гнилостным брожением, как звон гитары», тончайшим запахом, переходящим в вонь. Это хорошо понимал и формулировал Чехов. «Фарисейство, тупоумие и произвол, – писал он в 1887 г., – царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодёжи. Поэтому я одинаково и не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к учёным, ни к писателям, ни к молодёжи». Тем не менее, в дневниках и письмах Чехова больше всего претензий именно высказано в адрес интеллигенции, первым поколением которой были «шестидесятники XIX в.». И это понятно.
Во-первых, именно интеллигенция воплощала в себе и выражала, причем в очевидной и острой форме основные социальные противоречия пореформенной России. Во-вторых, с того, кто ведет себя так, что знает, как надо, куда и зачем надо, спрос больше, чем с других: чем больше претензии, чем больше позы и критики существующего, тем больше спрос: «Назвался груздем, полезай в кузов». Отсюда – жесткая реакция Чехова. Да и не только его, но и многих других.