За поддержку Кодряну, за присутствие в Бухаресте во время легионерского мятежа января 1941 г. Чоран мог бы разделить участь своего брата Аурела. Тот был одним из руководителей Железной гвардии в Сибиу, одним из первых был отправлен на Восточный фронт и выбрался оттуда, лишь получив дополнительные 7 лет тюрьмы. Затем перед Чораном, как и перед Элиаде, неоднократно возникала угроза символического предания смерти в виде интеллектуальной дискредитации. Эту угрозу создавали откровения бывших легионеров, рассказы еврейских эмигрантов, таких как Люсьен Гольдман и т. п. Ионеско, к которому, учитывая еврейское происхождение его матери, имели самое непосредственное отношение все наиболее суровые расовые законы, принимавшиеся в Румынии в 1940—1942 гг., боялся, что ему запретят заниматься преподавательской деятельностью и даже отправят на принудительные работы. Спасительный отъезд в Виши — и если бы не государственный переворот 23 августа 1944 г., в результате которого Румыния перешла на сторону союзников, после Освобождения к нему имела бы претензии французская полиция. И все это не говоря о неприятностях 1946 г.: избежав экстрадиции в Румынию, Эжен Ионеско, видимо, избежал смерти в коммунистических застенках.
На самом деле эти биографии — вплоть до совершенно различных траекторий, описанных ими после войны, — в равной мере выглядят как символы тех стратегий, которые разработали многие другие европейские интеллектуалы, в большей или меньшей мере скомпрометированные своими отношениями с фашизмом. Достаточно упомянуть в этой связи Хайдеггера, Карла Шмитта, Карла Юнгера и множество других. У одних и у других обнаруживаются все те же полупризнания, переплетенные с попытками самооправдания, одинаковые умолчания, те же методы камуфляжа и механизмы интернализации норм, выполнение которых становится необходимым вследствие международного признания. Порой встречается и общая для всех симптоматичная инверсия — виновный оборачивается «жертвой»: в самом деле, если их послушать, можно ли найти более страшную жертву Второй мировой войны, чем Элиаде или Чоран?
На основании трех рассмотренных нами случаев можно вывести три специфических модели взаимоотношений с прошлым.
Модель, воплощенная Элиаде, позволяет говорить о существовании парадигмы сокрытия. Искусство камуфляжа, которым Элиаде великолепно овладел, искусство воссоздания заново собственной личности сочетаются в данном случае с глубоко скрытой двойственностью, отражающей, с одной стороны, исключительную внешнюю способность к адаптации, к соответствию окружающим социальным нормам; с другой стороны — не менее впечатляющую верность позициям 1930—1940-х годов. Эта верность порой открыто проступает в его автобиографических произведениях и всегда искусно спрятана за эвфемизмами его научных трудов. Между 1945 и 1986 гг. историк религий, несомненно самый крупный историк религий нашей эпохи, постоянно ощущает вызов со стороны прошлого. Его отношения с Железной гвардией, затем — с режимом Антонеску никогда не вызывают у него раскаяния; напротив, он ощущает себя «оклеветанным», жертвой преследований.
С Чораном все сложнее; его случай, на наш взгляд, в большей мере соответствует парадигме колебаний или колебательного языка (это понятие ввел Ж.-П. Фей в своей классической работе «Тоталитарные языки», опубликованной в 1972 г.). Прошлое автора «Преображения Румынии» неоспоримо гораздо более постыдно, чем у Элиаде; подлинность его раскаяния вызывает множество вопросов; весьма двусмысленна, как мы видели, и его способность отделаться от юдофобских концепций и стереотипов, воспринятых в 1920—1930-е годы. Если попытаться обозначить все эти моменты двойственности одним словом, можно сказать, что у Чорана они проистекают из двойной невозможности: уничтожить прошлое и встретиться с ним лицом к лицу.
Что касается Ионеско, то оптимальным для определения воплощенной им парадигмы представляется слово подмена. Мы имеем в виду полную замену первоначального врага, фашизма, иным, борьба с которым будет занимать его с начала 1960-х годов. Этот враг — коммунизм. Истоки указанного явления, конечно, лежали в достойной неприязни члена Французской академии к тоталитаризму. Вместе с тем можно предположить, что его пламенный антикоммунизм облегчил ему многие действия, в том числе — позволил скрыть легионерское прошлое обоих его друзей или затушевать собственное еврейское происхождение. А оно между тем, видимо, играло основную роль в том постоянном чувстве вины, которое он испытывал в отношении своей матери и на которое часто обращают внимание его биографы, а также в его безусловной привязанности к Израилю.
Наконец, обратимся к проблеме, которая красной нитью проходит через всю настоящую работу: о румынской преемственности в контексте отсутствия таковой во Франции. Как мы пытались показать, роковая ошибка троих наших героев объясняется одним из элементов их философии, а вовсе не поразительными наивностью или ослеплением. Утверждать это — морально довольно тяжело. В каком-то смысле чем более значимыми для себя мы считаем произведения Мирчи Элиаде и Эмила Чорана, тем настоятельнее представляется необходимость раскрыть смысл их политических взглядов и деятельности до 1945 г., проанализировать причины исключительной устойчивости тех идей, на которых основывалась их неизменная приверженность тем же взглядам в послевоенный период. Именно за это они и несут самую большую ответственность. Имели место подделка, злоупотребления, извращения, неправомерное использование языка. Над всеми их мыслями отныне нависло подозрение.
Последнее ощущается тем более сильно, что они никогда не представили объяснений, не отрицали ничего публично, не выказывали раскаяния. Элиаде с презрением относился к тому, что называл «народным судом». Он множество раз сравнивал свой собственный гений с гением Гете. В «Дневнике» (запись от 22 мая 1973 г.) он привел следующую фразу Ницше: «Как говаривал Гете, когда человек таков, как я есть, утрачиваешь право на суд со стороны равных себе»[1069]. Все заставляет предположить, что автор «Дневника» разделял данную точку зрения. У Чорана часто встречается метафора — нет, не трибунала, исповедальни, как «насилия над совестью многих людей, исполняемое во имя неба»[1070]. Он не хочет ему подчиняться — не больше, чем Элиаде. Тайна угрожает ему и гложет его, но он ни за что на свете не раскроет ее. Этот отказ не дает возможности читателю узнать истину.
Этот отказ делает истину недоступной для читателя. Элиаде представлял себя рупором нового гуманизма, Чоран — моралистом; но именно вследствие этого они сами вызвали на себя огонь исторической и идеологической критики. Повторяем: после смерти мыслителя его идеи становятся вечными, мертвый не может ничего исправить в своих произведениях. У Чорана и Элиаде имелось множество возможностей оправдаться при жизни. Они отбросили их все до единой, одну за другой. В подобных условиях нельзя упрекнуть последующие поколения в отказе выполнить работу, от которой отказались сами ученые.
Отметим в заключение, что нарушить заговор молчания о политических пристрастиях Мирчи Элиаде и Эмила Чорана оказалось крайне сложным. Пришлось маневрировать между двумя крайними подходами: считать их жертвами (в связи с отсутствием у них раскаяния в сопричастности к содеянному злу) или, наоборот, полностью обвинить их в происшедшем. «Где нет выбора, не может быть вынесено суждение», — великолепно сказал Якоб Таубес, еврейский интеллектуал, современник Карла Шмитта. Но именно в этом добровольном отказе от суждения как раз и кроются высшее моральное превосходство и великодушие, на которые имеет право только современник.
Сегодняшний исследователь в определенном смысле лишен подобной привилегии. Он не может, по примеру Таубеса, отказаться от суждения. Но и вынести его он не вправе, если только не жаждет взять на себя функции прокурора, — ведь он родился потом. Это определяет исключительную сложность положения автора настоящей работы, вынужденного постоянно выбирать между двумя означенными крайностями. Но вероятно, именно это обстоятельство обеспечивает столь необходимый нам исторический подход. В любом случае нам представляется неверной постмодернистская установка, которая предполагает уход в «чистое описание» и полный отказ от каких бы то ни было обвинений.
Исторический подход, использованный в нашей книге, не исключает этической составляющей — в той мере, в какой она имела отношение к вопросу об ответственности интеллигенции. В этом плане объект анализа в своих наиболее драматических аспектах был прямо обусловлен вопросом, которым в 1987 г. задавался Юрген Хабермас по поводу Холокоста. Этот вопрос, справедливый и вечный, был адресован и историкам: «Каким образом можно взять на себя ответственность за условия, в которых могли совершаться такие преступления и с историей которых тесно связано наше существование? Только одним — общей памятью о непоправимом и критической оценкой традиций, конституирующих нашу идентичность»[1071].