Снились ему кони. Потом хлынули океанские воды разлива, закричала на дереве Мария, превратилась в огромную иволгу, он проснулся и уже лежал без сна, скрючившись от холода.
Еще одно утро — сколько осталось ему?
Вьюга. Вьюга. Над оледеневшей речкой стыло качаются голые вербы. Тусклой бляхой полицейского проглянуло солнце и опять утонуло в мглистой хмари.
Уходят из дома квартиранты, укутанные во все, что нашлось. Скарб уложили на тачку. Девки взялись за дышло, отец толкает сзади. Потащились, не оглядываясь, искать пристанище. Кто пригреет их? Маша, милая, добрая. Маша, молодость ты моя! Уйти бы с тобой к батюшке тихому Дону или к матушке Волге, жить в еловой келье, разговор вести с жеребятами и пчелами, воду пить ключевую, сеять овес и гречиху.
Но с одним ртом на семь обедов не поспеешь. Ушли. И ничто не возвращается. Все дни Глеб клял жизнь — губы только за ночь отошли. И снова мысленно прокричал небу, горам, миру:
— Проклинаю!..
В маузере пятнадцать патронов. Такое количество смертей могло еще стать спасительным для жизни.
Лютера в магазине не оказалось — за товаром уехал, стерва. Тогда решил обмануть ресторатора «Гранд-отеля» — напиться и застрелиться, не заплатив. Но ресторатор еще из окна увидел человека со странностью мороз, а он без шапки. Тогда Глеб поднялся на четвертый этаж, где был буфет для чистой публики. План и там рухнул сразу — деньги спросили вперед. Со зла чуть не учинил стрельбу. Хотелось и маузер проверить — ведь из него не сделано ни одного выстрела. Но как-то неловко на виду у всех вытаскивать большой, как обрез, пистолет. Потоптавшись у стойки, вышел.
Горели медные бра. Зиял лестничный пролет. Банкрот стоял на кафельной мозаике площадки. Только перевалиться через охранную решетку — и маузер не нужен. Заглянул вниз, забыв, что с детства страдал боязнью высоты, не мог стоять на балконе трехэтажного дома — тянуло вниз.
Страх вползал в жилы рук медленными змеятами. Быть так далеко от земли! Вдруг обрушится лестница, здание упадет, бомба влетит? И заспешил вниз, к земной тверди, и чуть не упал, споткнувшись. «Господи, поддержи!» Боясь пролета, полз раком, на четвереньках, прижимаясь к капитальной стене. Вызывал удивление у немцев, идущих пить свой утренний шнапс. Веником бородки мел лестницу с зеленым ковром, придавленным яркими прутьями. Полз, как ящер пермской эпохи, вернувшись в четвероногое состояние. Полз и по вестибюлю, и когда достиг матери-земли.
— С утра нажрался! — накричал на него старик швейцар.
Под отелем — кабачок «Будь здоров». Глеб подсел к пьяным грекам в козьих одеждах, в чарыках с остро загнутыми носками, стянутыми ременными ушивальниками. Жадно допил чью-то кружку. Ему налили доверху. Стал похож на человека. В благодарность запел.
Все камеры были открыты,
И стража вся спала…
Ему подносили еще и еще, считая, что пением он зарабатывает на хлеб. Сознание выключилось.
Люби меня, крошка, пока я на воле,
Пока я на воле, я твой…
Ударил в лицо грека. Вытащил из холодного кармана холеный маузер. В кабачке жарко — волчья сталь запотела сизым холодом-туманом. Люди закричали, отпрянули, хватаясь за каменные кружки и потайные чабанские ножики в ясеневых ножнах. Но он шел и на ножи — пришлось расступиться, шел, ничего не видя, не зная. Однако не качался, хотя каждый миг мог упасть. Погруженный во временное небытие, шел, ведомый одной мыслью, уцелевшей в размытом спиртом мозгу.
— Господина хозяина, — вежливо спросил в немецком магазине, продавщицы даже не поняли, что он смертельно пьян и опасен, как змея.
Из ответа понял, что Лютер еще не вернулся.
На витрине сияла Пенелопа, строя глазки прохожим и кокетливо придерживая груди. «Постой, гадюка!» Граненый слиток вновь в руке. Палец сам нажал на рубчатую гашетку. Маузер загремел. Посыпалось и зазвенело стекло. Вдрызг разлетелась рекламная красавица — обнажился электроскелет. Завизжали упитанные, задастые немки.
Набежал патруль. «Партизана» сбили, обезоружили, дивясь старинной системе пистолета. Ясно: покушение на Германию, но в тот день на улицах еще не расстреливали, отводили в сторонку. Шли строем три солдата СД, впереди знакомый ефрейтор. Патруль поговорил с ним, ефрейтор согласно кивнул головой — все равно по пути, на окраину, к аэродрому.
Глеба вырвало — хмель выходил разом, тянуло спать. Назначение спутников не понял.
Вот как бы Марию повидать напоследок, и обрадовался, что путь лежал мимо ее дома.
Кружила метель. Всю ночь кричать вьюге вдовой, мертвые дети которой брошены в снег. Не попавший в немецкое рабство, прилежно шагал Глеб. Веки слипались — спать. Желания затихли. Судьба его сдана солдатам — пусть они и думают теперь.
На хате Синенкиных замок. На пороге нетоптаный снег.
Проходя мимо своего дома, глаз не поднял. Ноги отказывались идти дальше. Немцы толкали его автоматами, а он упирался.
Вдруг показалось: в снегах, будто привидение, идет Мария, веселая, нарядная, как тогда на колхозном празднике. Приговоренный остановился так решительно, что и немцы — стоп. Мария удалялась — Глеб торопился за ней, и немцы уже придерживали его — погоди, успеешь.
— Помнишь, как мы сажали наш сад? — кричал он ей.
До Синего яра осталось шагов триста. Начинаются жгучие соблазны памяти.
Все еще тянется улица, где тридцать с лишним лет назад к нему подбежала длинненькая девочка и смущенно сунула, своему божеству все свое богатство — кусок сахара.
День тот не повторится. Он все собирался жить и жить с ней, единственной, неповторимой. Пора этому свершиться. И он шагнул к возлюбленной сердца своего.
Привидение рассыпалось снегом.
Ничего, он все равно будет думать, что она рядом, что непомерное счастье выпало ему — Мария идет на его похоронах, где покойник, не в пример обычным усопшим, следует своим ходом до места погребения.
…В сарае с окошком они поставили топчан и летними ночами спали там. От душистого облака сена пахнет степью, а в раскрытую дверь течет горная прохлада. Квадрат окошка был в головах. На смутно белеющей подушке темнеет лицо Марии, большеглазое, крупное, родное. Ниже белеет сорочка. В окошке пламезарное небо. Бесчисленные звездные ручьи стекаются в сплошную реку, шевелящуюся туманами созвездий. И нет той реке берегов. И нет ничего краше на свете. Невелико окошко в сарае. Часть неба скрадывал трактор, стоящий у стены. Но душа все равно замирала от близости вечного и быстротечного. Думалось: и деды глядели на эти звездочки. И внуки глядеть будут… И нежнее обнимал теплую голову возлюбленной жены… Короткие летние ночи. Давно пролетели они. Как сон, как один день промчалась жизнь.
Пурга. Солдаты. Засыпанная снегом станица. Подходит зимняя ночь.
Синий яр приближался неотвратимо, как летящая птица, как наступающая весна. Там они посадили сад. Там купали коней, ловили рыбу. Теперь там расстреливают людей. Синекаменная скала нависает над замерзшей рекой. Отполированная ветрами, обросшая терном и кислицей, скованная холодом молчания, она и сейчас бьет живыми родниками. Но залеплены снегом птичьи норы, не шумят острые буруны Подкумка.
На троицу казаки «завивали венки» — жили огни в садах, ломали зеленые ветки, плели гирлянды. Какие тогда проплывали облака! Как пахли рощи!
Далекое, благостное утро…
После тяжелого дня у корыта с бельем или в степи Мария мылась на речке, закручивала горячим гвоздем волосы, гладила льняное платьице и с волнением бежала на свидание с любимым…
Да, где ж теперь вода, что мчалась возле них в полдень?
В тихом море-океане или на другой звезде-планете? Или опять там, бежит на том же месте? Но только нет их там, и вовеки не вернуться им туда… Там уже давно другие люди…
Свершилось самое необратимое событие — прошло время. Жизнь прошла как один день.
Боже ты мой, до чего он счастливый! Мария опять впереди в снегах. Однако в другой одежде, и лицо другое… Мать, Прасковья Харитоновна вышла навстречу сыну — тут же ветер разрушил видение. Пронизало ужасом вечной разлуки — ведь он уже не в силах крикнуть матери, больше никогда они не будут вместе, и вообще не будут — понять это невозможно.
— Мама! — крикнул седой сын.
Нет, все-таки это Мария, ее лицо, а мать мертва давно. Вот он наконец нагнал ее в снегах и почувствовал, как она обняла его, блудного сына волчицы, как душа ее материнская простила ему все, смыла адскую копоть с его лица чистыми слезами прощения.
Тогда он хотел сказать ей правду, внезапно открывшуюся ему. Что его жизнь была цепью заблуждений, что ему, как святому Христофору, подобает иметь песью морду, что он зверь среди людей, — и в доказательство этого волчий вой потряс окраину. Она, недослушав, уходила. Он рвался к ней, уходящей навсегда, целовал ее следы, пока не подняли его вновь прикладами.