Тогда он хотел сказать ей правду, внезапно открывшуюся ему. Что его жизнь была цепью заблуждений, что ему, как святому Христофору, подобает иметь песью морду, что он зверь среди людей, — и в доказательство этого волчий вой потряс окраину. Она, недослушав, уходила. Он рвался к ней, уходящей навсегда, целовал ее следы, пока не подняли его вновь прикладами.
Ему открылось, что мимо главного земного богатства — любви Марии — он прошел с небрежной беспечностью: «Баб, что ли, мало!» И захотелось жизнь свою сплюнуть, как прогорклую слюну похмелья. С радостным удивлением узнал: он всегда любил ее, любит и сейчас и будет любить во мраке будущей жизни, т а м дожидаясь с ней встречи, ведь земные коммерции он закончил.
Еще он подумал, что был самым сильным по живучести в станице, а кончает как бездомный пес, и что слабые, добрые, как Мария, ее сын Антон, были опорой станицы в самое лихолетье, а он вот, сильный, задул и свою свечу…
…На дне глубоком зальдели ребра колес арбы. В Синий яр косо бьют снега. Немцы уткнули носы в воротники шинелей и тулупов. Кажется, здесь уже можно.
А ему кажется, что еще есть десяток шагов, и торопливо перебирает золотое монисто воспоминаний о первой и единственной любви. По ассоциации с такой же пургой неожиданно ярко вспомнилось — в калейдоскопе памяти перевернулись лица, события, имена, фантомы и гримасы, — четко, словно сейчас, увиделось…
— Стойте! — закричал Глеб.
Нелепо умирать теперь. Он вспомнил все же: дядя Анисим! Вот кто должник! В голодный двадцать первый год пророк занял у него полмеры ячменя, а потом Анисим Лукьяныч смолчал, зажилил должок. Как же, правильно, Анисим Лунь, дрова с ним пилили, камни ломали, дома и лечебницы он строил…
На миг стало выспренне легко. День показался лучшим в жизни. Вот, значит, какой долг не получен. А когда еще Мария…
Он не обращал внимания на движение немцев, вставших против него, и залпа не слыхал.
«А ведь это они стрелять меня привели!» — тут же осенило Глеба радость не хотелось терять. Предсмертный ужас грубо перехватил дыхание, стиснул душу. Мелькнуло спасение: вот если бы все гибли с ним, тогда ничего, легче. И он крикнул, но поздно — никто не услышал его:
— Конец света! — И выстрелов не слыхал.
Труп сорвался вниз. Хлопнулся черепом об ось арбы. Руки хозяина на оглоблях. Крались сумерки. В снежной мгле замелькали какие-то тени собирались на тризну волки или собаки.
Зима.
Завьюженная ночь.
Так кончился четвертый, и последний, роман Глеба Есаулова и Марии Синенкиной.
Здесь кончается и роман «Молоко волчицы» — прошла кульминация, свершилась катастрофа, развязка. Высохло на губах Глеба волчье молоко. Теперь трудно сыскать таких людей в нашей станице — вымирающие пещерные львы. Потому эта книга историческая хроника. Такие люди есть в других с т а н и ц а х, в другом обличье — для них это современный роман. Для казаков — это фамильная поэма, прощание, элегическая песнь, плач о гибели казацкого войска. Но хотя автор вымыслом воспользовался, он, как ни тщился, не смог достичь абсолютной высоты старинных казачьих песен, которые хочется петь и петь дальше…
Холодно. Второй месяц в горах. Выбивались из сил с коровами. Полтораста голов, треть доится. У Любы и Нюси отваливались пальцы — Крастерра доить не научилась, боялась коров. Сдаивать молоко помогают и мужчины. Особенно ловок в этом деле Митька. Завидя его, коровы с разбухшими сосцами лезли к нему, мыча от боли. Митька приучал телят сосать не только своих маток, но и других коров.
Из пещеры-загона так и тек молочный ручеек. Собаки уже не пили из него, ели сметану в ямах, ожидали, когда прирежут очередную издыхающую корову, чтобы лизать теплую кровь, жрать кишки и требуху. Резать приходилось далеко, чтобы коровы не почуяли кровь, — тогда поднимут такой рев, что в станице слышно будет.
Бедствовали с хлебом. Кончилось спиртное. Радовала лишь приближающаяся канонада орудий — надвигался фронт.
Взвод альпийских стрелков заметил стадо и направился к пастухам. Теперь выбора у командира не было — или бежать, отдав скот, или добыть орлиные перья с кепи и цветок эдельвейс с мундиров. Время для занятая позиции было.
На виду у немцев коров погнали по узкому ущелью. Немцы стреляли, но пастух — Иван — не остановился. Стрелки встали на лыжи. Шли осторожно, медленно — стадо никуда не денется. А семь самураев уже перегородили горловину ущелья, прогнав стадо, соснами, сваленными тут до войны. Выше сели Игнат и Митька с автоматом, карабином и пистолетом. Люба и Нюся с ними.
Передние немцы недоумевали — как же прошли коровы? — И повернули на выход. Потом заколебались — как же все-таки прошли коровы? А скорее всего, здесь прячутся люди. На выходе остановились, совещаются. Видимо, все же решили выйти из короткого, с отвесными стенами ущелья. Спиридон пересчитал немцев — двадцать три человека, — и в десяти шагах от взвода, наверху, заговорил «максим». Только этот первый момент, считал Спиридон, и мог решить исход боя. Он не ошибся. В панике упали человек восемь.
От завала били Митька и Игнат. Лесник был снайпером — сделав четыре выстрела, он уложил четырех. Здесь горы обрушились на врага — немцы, теряя солдат, не видели стреляющих. Они ответили выстрелами так быстро, как тигр кусает бок, куда попала пуля.
Но они не видели цели. Бросили гранаты в сторону пулемета, но Спиридон, Иван и Крастерра уже били с другого места — Иван только успевал набивать пулеметные ленты.
Остатки взвода решили взорвать завал. Но меткий Игнат не подпускал их близко. Снова попытались вырваться назад — свинцовый ливень. Тогда залегли, спрятались в густом можжевельнике. Спиридон даже слышал их говор. Патронов он не жалел — и ветки можжевельника падали и падали.
Сразу с горы навалился туман. Спиридон, наверху, заметил это первым. Для оставшихся немцев это спасение — в тумане они незаметно выползут из ущелья. Но когда первый стрелок приблизился к выходу, по-пластунски, пулемет заговорил в упор.
Оставалось последнее — выйти по стене ущелья, пользуясь туманом. Стали слышны слабые удары — крючья вбивают. Ушли бы. Но ветер унес туман. Открылись пять альпинистов на высоте двухэтажного дома, на выступе, и один выбравшийся наверх с веревкой. Этого Игнат снял первым. Потом с уступа свалились двое, повиснув куклами. «Максим» бил до тех пор, пока уроженцы Рейна и Эльбы, победители Альп и Гималаев не вгрызлись в каменные бивни Царя Горных Духов, как еще называется Эльбрус.
Короткий зимний день угасал. Надо успеть до темноты проверить: есть ли еще живые и раненые. Сверху Спиридон насчитал семнадцать трупов. Значит, шесть солдат в можжевельнике. Там они и оказались, тяжелораненые. Но прежде чем идти туда, пустили собак. На мертвых они не лаяли, а у кустов рычали. «В плен не сдаются, гады!» — подумал Спиридон, и тут вышел из кустов стрелок с белым платком. Спиридон показал ему: к выходу. На выходе встретились. Немец объяснил ему, что пятеро его товарищей нуждаются в помощи, остальные убиты. Спиридон собрал сотню, взял оружие мертвых, и пошли в можжевельник. Пять пар глаз смотрели на страшных, бородатых горных духов — вот тебе и пастухи.
— Э, да их уже не вылечить! — сказал Спиридон и пришил автоматной строчкой пятерых раненых к высокой земле Кавказа. — Рассказывай! обратился он к парламентеру и показал на Крастерру.
Крастерра понимала с трудом. Ганс Айсберг, двадцать два года, восходитель по профессии — собирался штурмовать Эверест, мать, невеста, отец погиб в гитлеровской тюрьме; член нацистской партии, протестует против незаконного убийства раненых.
— Незаконного! — засмеялся Спиридон. — Он что, не в своем уме? Спроси его о фронтовых делах.
Идет массовое отступление немецких войск — богиня победы не сопутствует им, война проиграна, но не кончена.
Спиридон смотрел на расстрелянных раненых — один шевельнулся, икнув.
— Какие цветки! — показал командир на трупы двухметрового роста. Мой Васька был пониже, а гвардеец! Теперь матерям отпишут: пропал в горах Кавказа.
Сотня оделась в свитеры, меховые куртки, кожаные брюки, ботинки на шипах. Все документы Спиридон сложил в один планшет. Содержимое вещмешков — хлеб, спирт, консервы, шоколад — в общий котел. Оружие и патроны в арсенал. Зажигалки, фонарики, ножи в пользование. Орлиными перьями украсили землянку, а эдельвейсы остались на рукавах курток. Семь Железных крестов Спиридон раздал поровну своей семерке, а восьмой нацепил себе на грудь — таким образом ему досталось два.
— Вы нарушаете офицерский кодекс о ношении орденов! — сказал пленный Крастерре.
— Чего он хочет? — спросил Спиридон.
Пленный хотел не мало: чтобы его доставили в штаб регулярной армии, отправили письмо матери, покормили.