О такой чувствительности к различиям свидетельствует сопротивление, оказываемое возмущенными русскими дворянами иностранцам, которые продвигались слишком высоко по государственной службе. Когда этот закон был нарушен во время правления Анны, русские дворяне протестовали против появления немецких баронов в окружении императрицы. Здесь патриотизм был не только способом защиты привилегии и отбивания охоты борьбы за власть, но и в более позитивном смысле, выработки сплоченности внутри одной группы против другой. Сознательная реакция против германофилии Анны или Петра III, коронации Елизаветы и Екатерины II мыслилась актами реставрации, возрождавшими славу Петра Великого.
Перед лицом этих монархов Петр теперь представлял подлинную Россию, и Елизавета, будучи дочерью Петра и Екатерины I, приложила к этому особые усилия. Немецкая принцесса, ставшая Екатериной II, могла бы оказаться узурпатором, не имеющим законного права на власть, но ее захват власти был санкционирован как акт освобождения от тирана с иностранными замашками. Ее не только изображали как Минерву, воплощение просвещения, но и видели в ней правительницу, любившую Россию и уважавшую православие. И хотя дворянская элита была носительницей космополитической культуры и предпочитала говорить на французском, а не на русском языке, она все же проявляла некую сентиментальную привязанность к элементам русской этнической культуры: «Имперский патриотизм с великорусским колоритом был темой истории и литературы конца XVIII в.»{105}. При дворе Екатерины дворяне разного этнического происхождения одинаково одевались, а для женщин императрица ввела «русское платье» с местным колоритом.
Создавая империю, Россия следовала определенной логике. Приобретя территорию, как правило, путем завоеваний, нередко расширяя поселение, агенты царя кооптировали местные элиты на службу империи{106}. Но на многих окраинах, на Волге, в Сибири, Закавказье и Средней Азии, интеграция заканчивалась на элитах (да и их касалась частично) и не включала туземное крестьянское или кочевое население, сохранявшее свои племенные, этнические и религиозные особенности. Одни элиты, вроде татарской или украинской знати, растворились в русском дворянстве, а другие вроде немецких баронов в Прибалтике или шведских аристократов в Финляндии сохранили привилегии и характерные национальные черты.
Национализирующая, усредняющая политика, интегрирующая в корне отличные народы в единую русскую общность (особенно среди дворян), сосуществовала с политикой дискриминации и разобщения. Подчинив Башкирское ханство, Россия дала башкирам права как воинству в Поволжье. Некоторым народам, например грузинам, было позволено сохранить свое обычное право; немецкие бароны, греческие и армянские купцы пользовались экономическими и юридическими преимуществами, тогда как евреям было запрещено выходить за черту оседлости.
Религиозная и общественная жизнь мусульман регулировалась государством. Религия оставалась главным признаком различия между русскими и нерусскими, и религиозная идентичность казалась главным качеством, которое помогало предсказать поведение граждан. Православные христиане считались более законопослушными, чем двуличные мусульмане. «Просвещенные» государственные чиновники часто утверждали, что принятие православия усилит империю и равным образом цивилизует «темное» население окраин{107}. Хотя попытки такой религиозной русификации были случайными, они усиливали ощутимую связь между русскостью и православием. Начиная с попыток Петра I модернизировать Россию, государство и церковь усилили ранее спорадичные попытки привнесения благ православия и западного образования «темному» нерусскому населению востока и юга{108}.
Если начиная с 1789 г. Европа шла к распаду, то Россия представляла собой «самую имперскую из наций, вобравшую в себя больше народов, чем остальные». Академик Генрих Шторх восхищался в 1797 г. этнографическим разнообразием России, отмечая, что «никакое другое государство на земле не обладает таким разнообразием жителей»{109}. Сама же Россия видела себя заново рожденной Римской империей.
По мере того как во время и после Французской революции и Наполеоновских войн оформлялся дискурс о нации, по мере того как понятия «народ» и «народовластие» распространялись по Европе, традиционные монархические представления о царе-иноземце не допускали никакой уступки новому национальному популизму.
Сопротивление, оказанное русскими Наполеону, равно как экспансия империи на Кавказ и в Финляндию, только усилили имперский имидж неотразимой силы, проявившейся физически как на поле брани, так и на учебном плацу царями-солдафонами начала XIX в.{110} В момент французского вторжения в Россию в 1812 г. Александр I издал рескрипт, заканчивавшийся словами: «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве Моем»{111}.
Ни слова о русском народе, при том, что сама империя предстает как собственность императора. Даже когда французы продвигались к Москве, советникам пришлось уговаривать Александра I поехать в Москву и взять на себя роль национального вождя. Его манифесты, написанные консервативным поэтом адмиралом А.С. Шишковым, «взывали к патриотическим и религиозным чувствам народа»{112}. Писатели того времени называли царя «ангелом Божьим», «Отцом нашим», любимым его подданными, к которым и он питал великую любовь, а после того, как французов изгнали из России, то избавление России от врагов объяснялось «великой доблестью народа, вверенного Нам Господом», и Божественным Провидением{113}. Русские власти не желали изображать великую победу как народный триумф и вместо этого видели в нем ниспосланную свыше победу самодержавия, поддержанного преданным народом. Как пишет Уортман: «Вовлеченность народа в имперский сценарий угрожал имиджу царя, как сверхъестественной силы, титул которого достался извне или свыше, божественным повелением или эманациями разума. Выражаясь языком социологии, невозможно было представить народ в качестве исторической силы в сценарии, который восхвалял власть монарха как идеализацию правящей элиты»{114}.
Россия вышла из Наполеоновских войн еще более имперской, чем в XVIII в.
Теперь обладатель Великого княжества Финляндского, император был там конституционным монархом, обязанным соблюдать закон Великого княжества, а в Королевстве Польском (1815–1832) он был Царем Польским, конституционным царем. Согласно конституционному своду 1832 г., «Император России — самодержавный и неограниченный монарх», но его государство управляется по законам, это Rechtsstaat (нем. — правовое государство. — Примеч. пер.), отличное от деспотий Востока{115}. Царь стоял в стороне от своего народа и над ним; его народ оставался разнородным не только этнически, но и в понятиях тех учреждений, посредством которых им правили. Победоносная Россия, консервативный оплот против принципов Французской революции, во многом была антитезой национализма. Александр I лично выразил это в проекте, представленном Священному союзу, в котором разные государства считали себя членами «единой христианской нации», управляемой «Самодержцем Христианского Народа» Иисусом Христом{116}.
Можно предположить, что создание русской нации не удалось по четырем причинам. Первая глубоко коренится в обширной географии, ограниченных ресурсах, слабой плотности населения и недостатке коммуникаций в царской России{117}. Скажем, во Франции раннего Нового времени не было уплотняющейся сети экономических, правовых и культурных связей по указанным параметрам{118}. Россия была такой огромной, система ее дорог такой неразвитой, а немногочисленные города находились настолько далеко друг от друга, что государству было невероятно трудно слишком часто напоминать о себе подданным. Крестьяне занимались своими делами, подчинялись местным господам или скорее их управляющим, а не государственным властям, и ощущали присутствие государства, только когда появлялся военный вербовщик или когда они не платили налоги или оброки. Косвенное правление нерусскими зачастую было нормой, и до самого конца XIX в. не делалось почти ничего, чтобы заняться культурой народов, живущих на окраинах империи.
Это подводит нас ко второй причине того, почему не удалось создать нацию в империи, — неподходящее время. К началу XIX в., когда возник дискурс о нации, подчиненные элиты могли составлять представление о своих народах как о «нациях» со всеми присущими этому притязаниями на признание культуры, политические права, территорию и даже государственность. С узаконением национализма процесс ассимиляции других народов в господствующую национальность стал все более затруднительным.