В то же время, если народы, исповедовавшие разные религии и жившие по-своему, оставались отличными от имперской власти и подчиненными ей, то институт царского правления также отличался и от народа империи. Когда в Смутное время начала XVII в. Россия пережила внутренний крах, некоторым она стала видеться не просто владением московского царя, но государством, управляемым царем и состоящим из народа. Но после 1613 г. только что избранная династия Романовых не восприняла этой новой концепции, и новые правители, не придавая особого значения тому, что они избраны народом, стали изображать это избрание предначертанным свыше. И вновь династия дистанцировалась от народа, заявляя о своем происхождении от Рюрика и св. Владимира, князя Киевского[15].
Аннексия Украины (1654) и Вильнюса (1656) подкрепила имперские притязания, и монарх был провозглашен «царем Великой, Малой и Белой Руси»{89}. На государственной печати Алексея Михайловича, принятой в 1667 г., изображен орел с расправленными крыльями, коронованный тремя коронами, «знаменующими» Казанское, Астраханское и Сибирское царства, «на правой стороне орла три грады суть», символизирующие Великую, Малую и Белую Русь. Царь, отныне называемый святым, еще больше дистанцировался от своих подданных, «являясь высшим заступником государства, превосходившим всех своим благочестием»{90}. В конце столетия царь Федор ввел понятие «Великорусское царствие», «термин, обозначающий имперское, абсолютистское государство, под властью которого находились как русские, так и нерусские территории»{91}.
В таком типичном для конца XVII в. представлении об империи, Великой Руси, царь и государство сливались в единое понятие верховной власти и абсолютизма. Государство, империя и царь-самодержец объединились в хитрой системе усиливающих друг друга легитимации. В России, согласно Уортману, «слово империя заключало в себе несколько взаимосвязанных, но, впрочем, различимых значений. Во-первых, оно означало власть императора, или высшую власть, независимую ни от какой другой власти. Во-вторых, оно подразумевало имперскую экспансию, обширные завоевания, включавшие нерусские земли. В-третьих, оно относилось к христианской империи, наследнице византийского императора, как защитника православия. Эти значения объединились и усиливали друг друга»{92}.
Царь был не только священным правителем, христианским монархом, благочестивейшим главой церкви, но и властным мирским правителем формирующегося бюрократического государства, завоевателем и повелителем знати и войск. При Петре Великом христианский император и христианская империя уступили гораздо более мирскому «западному мифу завоевания и власти»{93}.
«Поведение Петра создало впечатление, что русский царь обязан своей властью подвигам на поле сражения, а не традициям преемственности, предначертанным свыше….Образ завоевателя вытеснил древний вымысел его происхождения»{94}. Петр I довел образ чужеземца до новой крайности, навязав России свои предпочтения, повелев сбрить бороды, надеть европейское платье, строить в стиле барокко и использовать голландские, немецкие и английские технические достижения. Он воздвиг новую столицу как «окно в Европу». Он создал в России новое благовоспитанное общество, выпустив женщин из затворничества в общественную жизнь, кульминацией чего была коронация его второй жены, простой девушки Катерины на престол императрицы России. В 1721 г. он принял титул императора и превратил Россию в империю. «Идеология Петра была весьма в духе века рационализма, его вклад в “общее процветание” России, узаконивал его правление»{95}. Император стал «Отцом отечества», и «отныне отношения между государем и подданными были основаны не на наследственном праве и личных обязанностях, а на обязанности служить государству»{96}.
Некоторые историки возводят национальное сознание России к XVII в. или, по крайней мере, к Петровской эпохе. Например, Майкл Чернявский доказывает, что во время раскола Церкви в конце XVII в. и реформ Петра I возникло двойственное сознание: во-первых, сознание европеизирующегося мелкопоместного дворянства, которое отождествляло себя с Россией и считало свои дела «русскими по определению», и, во-вторых, сознание староверов и крестьян в целом, которые «начали нарочно носить бороды, традиционную одежду и соблюдать старинные обряды — создавая, в ответ, свою собственную русскую идентичность»{97}. С этой точки зрения, «национальное сознание возникло как народная реакция на само-идентичность абсолютистского государства, угрожая всему, что бросает ему вызов, — абсолютистское сознание царя, империя и православие — исключением из русской самоидентичности{98}. Но, внося важную коррективу, Джеймс Крэкрафт замечает, что многое в реакции на реформы Никона и Петра не конституировало ксенофобию или национальное сознание, а было скорее «мучительным противодействием модели поведения, совершавшей великое насилие над остающимся в основе своей религиозным мировоззрением»{99}. В разных социальных группах и между ними шла борьба идей о том, что конституирует Россию и русских, возникала беспорядочная, изменчивая, бессистемная череда попыток самоопределения, в которой религиозные и этнокультурные различия перекрывали и усиливали друг друга. Русские все так же отождествлялись с православными христианами, равно как и с населением царского государства. По мере того как государство утрачивало традиционный этнорелигиозный смысл общности, на смену которому приходил неэтнический, космополитический смысл европейской политической цивилизации, люди разрывались между этими двумя толкованиями русской общности. К XVIII в. Россия стала империей в многочисленных смыслах великого государства, правитель которого осуществлял полную, абсолютную верховную власть над разными территориями и подданными. Его теоретики сознательно отождествляли это государственное устройство с языком и образностью былых империй. Петр Великий создал образ императора как героя и бога, того, кто возвышался над остальными людьми и трудился на общее благо своих подданных{100}.
Он оставил своим преемникам, четверо из которых были женщины, стабильный и надежный правящий класс аристократов. Несмотря на несколько переворотов или их попыток, царь и дворянство помогали друг другу в духе симбиоза, в котором интересы императорского двора и дворянства принимали очертания общего процветания страны{101}. Монархи XVIII в. сочетали в себе завоевателей и восстановителей, в то же время сохраняя и крепостничество, и дворян-крепостников{102}. В этом космополитическом мире этничность и религия считались вторичными по отношению к тому, родился ли человек привилегированным или нет.
Хотя многие специалисты, и особенно Ханс Роггер, пишут о национальном сознании в России XVIII в., идентификация с Россией, по крайней мере среди дворянства и образованного населения, в основном заключалась в чувстве государственного патриотизма, т. е., скорее отождествлялась с государством и его правителем, чем с нацией, более широкой политической общностью, мыслящейся отдельно от государства. Как доказывает Синтия Хайла Уиттейкер, сорок пять историков-непрофессионалов в России XVIII в. занимались тем, что заменяли религиозное обоснование самодержавия новым мирским, основанным на династическом континуитете, динамизме правителя, его (или ее) заботе о процветании народа, или превосходстве самодержавия над альтернативными формами правления{103}. И хотя некоторые историки, в частности Василий Татищев (1686–1750), утверждали, что между царем и народом изначально был подделан договор, но даже они верили, что, раз такое соглашение существовало, его нельзя было «никому нарушить»{104}. Правители поручали историкам обличать «ложь» и «фальшь», распространяемые иностранцами. Вероятно, русские на любом социальном уровне обладали чувством национальной принадлежности, создававшей позитивный или негативный контраст между всем русским и немецким, польским или французским. Русские авторы, как и все европейские, отмечали национальные особенности или сосредотачивались на том, что можно было бы назвать «национальным характером» — то, чем занимались деятели эпохи Просвещения, от Вольтера и Монтескье до Иоганна Готфрида фон Гердера и Иоганна Блюменбаха.
О такой чувствительности к различиям свидетельствует сопротивление, оказываемое возмущенными русскими дворянами иностранцам, которые продвигались слишком высоко по государственной службе. Когда этот закон был нарушен во время правления Анны, русские дворяне протестовали против появления немецких баронов в окружении императрицы. Здесь патриотизм был не только способом защиты привилегии и отбивания охоты борьбы за власть, но и в более позитивном смысле, выработки сплоченности внутри одной группы против другой. Сознательная реакция против германофилии Анны или Петра III, коронации Елизаветы и Екатерины II мыслилась актами реставрации, возрождавшими славу Петра Великого.