Параллельно с этим древним и широко распространенным географическим значением слова «родина» возникло еще одно — ибо этот термин оказался полезным принцам и монархам. Всевозможные европейские элиты адаптировали его и прикрепили к различным политическим «телам»; королевства, герцогства, графства, даже районы, автономные в плане судопроизводства и налогообложения, — все они стали «родинами». Даже папство время от времени обращалось к древнему престижному термину и призывало «спасти родину», имея в виду защиту единства христианского мира и, разумеется, безопасности верующих.
Средневековые рыцари были готовы отдать жизнь либо за своего феодального сеньора и церковь, либо, позднее, за короля и королевство. Начиная с XIII–XIV веков становилась все более популярной формула «Pro rege et patria» — «За короля и отечество»; она сохранилась в политическом словаре вплоть до революций Нового времени. Впрочем, даже в наиболее «организованных» монархиях сохранялось постоянное напряжение между лояльностью по отношению к «небесной родине» и лояльностью тем или иным земным факторам, непременно вписывавшимся в иерархические, отнюдь не эгалитарные конструкции. Кроме того, в военный этос европейских досовременных обществ удачно вплелся дополнительный сорт лояльности родине, лояльности, ориентирующейся на такие существенные факторы, как честь, слава и, не в последнюю очередь, материальное вознаграждение за готовность к псевдопатриотической жертве. Одним из последствий постепенной деградации феодальной социальной системы и драматического ослабления церкви, общественная роль которой с веками серьезно изменилась, стал пересмотр смысла навязшего в зубах термина «patria». Медленное возвышение средневековых городов, превратившихся из торговых и финансовых центров в активных участников регионального разделения труда, побудило многих исследователей трактовать их как первую настоящую западноевропейскую «родину». Если верить Фернану Броделю, в этих городах сформировался своего рода примитивный протопатриотизм, предтеча более позднего национального сознания[125].
В то же время влюбленный интерес представителей Ренессанса к классическому средиземноморскому наследию породил широко распространенное, хотя и не вполне оригинальное значение древнего слова «patria». Различные гуманисты попытались приспособить его к новым городам-государствам, сформировавшимся как олигархические республики[126]. Макиавелли пошел дальше и в некий удивительный пророческий момент поддался соблазну распространить понятие «patria» на весь итальянский полуостров[127]. Однако этот термин нигде не обрел ментальной окраски, присущей ему в древних Афинах или в республиканском Риме, тем более — территориального контекста, как в более поздних национальных государствах.
Даже образование абсолютных монархий не породило такого интеллектуального [литературного] выражения лояльности, как готовность умереть за родину, выражения, хорошо знакомого нам по более поздним — и более ранним — временам. Рассмотрим, к примеру, соответствующие взгляды Монтескье и Вольтера. Эти великие либералы XVIII века прекрасно понимали и даже разъясняли читателям, почему королевство не может считаться родиной. Монтескье, обладавший широчайшей исторической эрудицией, писал в трактате «О духе законов», вышедшем в 1748 году, следующее:
«В монархиях политика совершает великие дела при минимальном участии добродетелей, подобно тому как самые лучшие машины совершают свою работу при помощи минимума колес и движений. Такое государство существует независимо от любви к отечеству, от стремления к истинной славе, от самоотвержения, от способности жертвовать самым дорогим и от всех героических добродетелей, которые мы находим у древних и о которых знаем только по рассказам»[128].
Вольтер, исторические познания которого не уступали познаниям его предшественника Монтескье, писал в 1764 году в остроумнейшей статье «Родина», предназначенной для «Философского словаря»:
«Родина — это объединение нескольких семей; так же как человек обыкновенно экономически поддерживает свою семью из любви к себе, до тех пор, пока у него не появляется противоположный интерес, так человек поддерживает, из любви к себе, свой город или свою деревню, которые и называются родиной. По мере того как эта родина разрастается, убывает любовь к ней, ибо любовь, которую делят между многими, ослабевает. Невозможно страстно любить слишком большую семью, которую едва знаешь»[129].
Хотя оба вышеупомянутых философа, несомненно, безупречно логичны, они, вместе с тем, полностью погружены в собственное историческое время, доживавшее последние дни. Они прекрасно представляют себе практический характер понятия «родина» как связи между человеком и местом его рождения, районом, где он вырос. Однако они не в состоянии представить, что этот комплекс ментальных связей вскоре пройдет драматическую трансформацию и распространится на громадные геополитические конструкции. Монархии, существовавшие в канун Нового времени, несомненно, взрыхлили почву, на которой взошли ростки эпохи национализма, поскольку именно они инициировали центрифугальную[130] трансформацию административных языков, ставших вскоре национальными языками. Для нас еще важнее другое: они начали аккуратно вычерчивать то, что в некоторых случаях станет будущими границами родины. Тем не менее они были еще очень далеки от «территориальной чувствительности», которую национальная демократия принесет на своих огромных крыльях.
Монтескье и Вольтер являлись незаурядными либералами, последовательными и мужественными борцами за различные свободы. В то же время они придерживались четких антидемократических взглядов. Безграмотные народные массы не представлялись им достойным субъектом политики, поэтому они не могли представить себе массовое — включающее массы — коллективное воплощение, тем более, самоидентификацию — ни с государством, ни, по той же причине, — с политической родиной.
Не случайно первый теоретик-«патриот» европейского Просвещения был одновременно и его первым демократом (во всяком случае, в определенном широком круге аспектов), и открытым антилибералом. Жан-Жак Руссо не только оставил нам систематическое определение понятия «родина», но и не счел необходимым разъяснить, что, собственно, имел в виду, постоянно употребляя это слово. Однако в самых различных его произведениях можно без труда найти многочисленные открытые призывы развивать и сохранять патриотические ценности. Риторика Руссо нередко больше напоминает нам выступления современных государственных деятелей, чем рассуждения философов XVIII века.
Уже в [раннем] посвящении, адресованном Женевской республике, написанном в 1754 году и предваряющем «Рассуждение о начале и основаниях неравенства между людьми», Руссо разъясняет, какую родину он хотел бы иметь, если бы у него была возможность выбора:
«Если бы мне было дано избрать место моего рождения, я избрал бы… государство, где все частные лица знали бы друг друга, где от взоров и суда народа не могли бы укрыться ни темные козни порока, ни скромность добродетели… Я постарался бы найти себе отечество в счастливой и спокойной Республике, древность которой терялась бы, так сказать, во мраке времен… Я бы желал избрать себе отечество, чуждое, благодаря счастливой неспособности к ним, кровожадной страсти к завоеваниям… Я попытался бы найти страну, где право законодательства принадлежало бы всем гражданам, ибо кто может знать лучше самих граждан, при каких условиях подобает им жить совместно в одном и том же обществе? А если бы Провидение присоединило к этому еще и прелестное местоположение, умеренный климат, плодородную почву и вид самый восхитительный из существующих под небесами, то для полноты моего счастья я желал бы лишь пользоваться всеми этими благами на лоне этого счастливого отечества, мирно живя в приятном общении с моими согражданами…»[131]
Уроженец республиканской Женевы, Руссо всю свою жизнь мечтал об эгалитарных самоуправляемых человеческих обществах, функционирующих на строго определенных территориях, являющихся для них «естественными родинами». Тем не менее этот постоянно противоречивший себе мыслитель без всяких колебаний задает в «Общественном договоре», своем центральном сочинении, следующий взрывоопасный вопрос:
«Как может человек или народ завладеть огромною территорией, лишив человеческий род этой территории, иначе как в результате наказуемого захвата, поскольку этот акт лишает других людей мест обитания и источников существования, которые природа дает им всем в общее пользование?»[132]