Невзирая на такого рода этические и «анархистские» декларации, Руссо, бесспорно, был политическим философом до мозга костей. Эгалитарная социальная концепция, из-за спины которой с совершенной неизбежностью выглядывал последовательный универсализм, вынуждала Руссо искать столь дорогую его сердцу свободу исключительно в политических рамках, иными словами, посредством создания государственного общинного коллектива.
Увы, даже у создателя концепции современной демократии вожделенная свобода способна реализовываться лишь в крошечных политических системах, вернее сказать, в «прямых» демократиях. Поэтому идеальная родина в фундаментальной теории Руссо должна оставаться маленькой и полностью «ощутимой»[133]. Таким образом, Руссо, несмотря на бесспорный пророческий дар, также остался лишь на пороге эры национализма. Он, щуря глаза, всматривался в новую эру с высокой, удаленной горы, однако так и не смог туда войти.
3. Территориализация «национального тела»
Патриотические призывы «к оружию» были обычным делом в ходе восстания «Низинных земель» (Нидерландов) против испанского владычества в конце XVI века — и, тем более, в начале XVII века. Во время английской революции, в середине того же века, радикальное крыло революционеров, «левеллеры»[134], отождествляли родину со «свободной общиной», полностью мобилизованной для войны с монархической тиранией. Аналогично, если в начале американской революции повстанцы считали Англию своей родиной, а не только метрополией, к моменту ее — революции — завершения их взгляды изменились: среди них стала чрезвычайно популярной совершенно новая концепция патриотизма. «Страна свободных людей и родина храбрецов»[135] начала свое становление. Как известно, она многого добилась за последующие два с лишним столетия.
Так или иначе, одним из существеннейших этапов многообещающей карьеры концепции «родины» в Новое время стала, разумеется, Французская революция, в особенности ее республиканский период. Если до сих пор «родина» интересовала лишь политические и интеллектуальные элиты — администраторов, послов, литераторов, поэтов и философов, — на этом этапе она сделала свои первые уверенные шаги по проулкам народной истории. К примеру, «Марсельеза», написанная военным инженером-эльзасцем[136] как «Военный марш Рейнской армии», была принесена в Париж из Марселя в 1792 году добровольческим революционным батальоном, прибывшим на защиту столицы, и вскоре удостоилась политического триумфа и невероятной популярности. «Вперед, сыны Отчизны, день славы настает! Против нас тирания поднимает свой кровавый флаг», — пели солдаты-добровольцы, с волнением шедшие в битву под Вальми в сентябре 1792 года и наголову разбившие там наемные армии «старого мира». Те из них, кого не тронули пушечные ядра, смогли допеть последний[137] куплет: «Святая любовь к отчизне, веди нас, направляй наши мстящие руки. Свобода, любимая свобода, сражайся на стороне своих защитников». Совсем не случайно песня о «священной любви к отчизне» стала со временем национальным гимном Франции[138].
Впрочем, пока суть да дело, наполеоновские завоевания сумели пробудить волну нового патриотизма и вне границ Франции, прежде всего на территории будущих Германии и Италии. Одно за другим укладывались в землю семена, которые в скором будущем превратили старую Европу в фантастическую многоцветную мозаику, состоящую из постоянно растущего числа наций и, соответственно, из растущего числа «родин».
Начиная с бурных времен Французской революции 90-х годов XVIII века и вплоть до народных волнений в арабских странах во втором десятилетии XXI века почти все бунтовщики и революционеры клялись в пламенной любви к свободе и одновременно с этим декларировали столь же пламенную преданность родине. «Марсельеза» вернулась, причем весьма впечатляющим образом, в 1848 году, в ходе «весны народов»; она еще раз объединила участников Парижской Коммуны в 1871 году. Хотя большевистская революция всегда гордилась своим интернационализмом, в ходе своего величайшего испытания, войны не на жизнь, а на смерть, которую вел Советский Союз против нацистского нашествия, большевики сделали патриотизм своим главным и наиболее эффективным идеологическим оружием; именно оно помогло им мобилизовать миллионные массы. По существу, обе мировые войны XX века были жесточайшими кровавыми столкновениями, происшедшими во имя четко ориентированной метаидеологии, трактовавшей государство как инструмент, защищающий родину или, самое меньшее, пытающийся отстаивать интересы родины посредством расширения ее границ. Как уже отмечалось выше, в ходе почти всех деколонизационных конфликтов, захлестнувших мир между 40-ми и 70-ми годами прошлого века, обретение и закрепление территории находились в самом центре национальной борьбы. И социалисты, и коммунисты стран третьего мира были прежде всего патриотами и лишь во вторую очередь расходились [с другими патриотами и между собой] в социально-политических пристрастиях.
Однако мы все еще не ответили на важнейший вопрос: каким образом глубокое чувство, издавна испытываемое людьми по отношению к небольшой, физически ощутимой и хорошо знакомой территории, превратилось в ментальную схему, обращенную к огромным пространствам и реализуемую на них, схему, легко распространяющуюся на колоссальные территории, которые отдельный человек не в состоянии непосредственно, собственными силами освоить. Ответ на него, быть может, найдется в ходе анализа долгого и критически важного процесса «территориализации» политики в эпоху национализма.
Патриоты времен английской и американской революций, добровольцы, шедшие в бой за республику с пением «Марсельезы», повстанцы, сражавшиеся с Наполеоном, и — даже — революционеры 1848 года, поставившие с ног на голову европейские столицы, при всей своей исторической значимости все еще представляли собой специфические меньшинства, иногда заметные, но во всех случаях бывшие лишь малой частью широких масс, среди которых жили и действовали. Хотя в кипящих столичных городах «родина» уже стала ключевым политическим термином в устах борцов за демократизацию и всевозможные свободы, подавляющее большинство сельского населения почти не интересовалось концепциями политических элит, охваченных современными культурными и языковыми веяниями.
Чем же новые национальные «родины» сумели в конечном счете привлечь крестьянские массы? Вернее сказать, что стало причиной постепенной кристаллизации национального самосознания в их мироощущении? Несомненно, виной тому прежде всего новые законы, постепенно распространявшиеся из политических центров на территориальную периферию и реализовывавшиеся там. Эти законы избавили крестьян от многочисленных обычаев, налогов и повинностей феодального толка, а в ряде случаев даже сделали их собственниками обрабатываемых ими участков земли. Новые земельные законы и аграрные реформы стали первопричиной «перевоплощения» наследственных монархий и крупных княжеств в постепенно складывающиеся национальные государства и в то же самое время способствовали консолидации новых больших территориальных «родин».
Мощный процесс урбанизации, стоявший за всеми социальными переменами XIX и XX веков, и порожденный ею отрыв широких масс от своих «малых родин» в значительной мере подготовили основную часть населения европейских стран к концептуальному восприятию огромной, практически незнакомой «национальной территории». Мобильность, присущая любому процессу модернизации, породила потребность в социальной причастности нового, неизвестного ранее типа; национальная самоидентификация удовлетворила эту потребность, породив нетривиальный, но весьма соблазнительный шанс обрести опору в новом, большом мире и укорениться в нем.
Впрочем, политические процессы, юридические, социальные или иные были лишь приветственными звонками или, лучше сказать, пригласительными билетами в новую эпоху. Приглашенным предстояло пройти долгий и трудный путь, прежде чем найти убежище в громадной новоизобретенной родине.
Не следует забывать: не родина породила национализм, а национализм создал родину. Родина — одно из самых потрясающих произведений современной эпохи (и, вероятно, самое разрушительное). Возникновение национальных государств придало новый смысл как пространствам, оказавшимся под их контролем, так и границам, обрамлявшим эти пространства. Культурно-политический процесс, создавший британцев, французов, немцев, итальянцев, а позднее алжирцев, таиландцев и вьетнамцев из гремучей смеси людей, приверженных локальным языкам и культурам, породивший по ходу дела глубокое чувство принадлежности к национальному коллективу, в то же время формировал и мощное эмоциональное восприятие четко очерченного физического пространства. Ландшафт стал важнейшим элементом коллективной идентичности; не будет большим преувеличением сказать, что он как бы построил стены здания, в котором формирующейся нации предстояло поселиться. Таиландский историк Тонгчай Виничакул блестяще проанализировал это обстоятельство, описав формирование сиамского национального государства. Существование национального geo-body, географического тела, было необходимым условием образования этого государства, однако возникновение этого территориального тела стало возможным прежде всего лишь благодаря современной картографии[139]. Принято утверждать, что историки были первыми «лицензированными агентами» нации; справедливости ради следовало бы присвоить это почетное звание и картографам. Историография, несомненно, помогла национальному государству придать осмысленные черты своему доисторическому прошлому, однако именно картография позволила ему реализовать свое историческое воображение и размять мускулы на новообретенном территориальном просторе.