В хирургическом отделении, в котором лежу, — палаты заняты главным образом ранеными летчиками, с ними я и беседую. Вчера разговорился с Героем Советского Союза майором Юрченко. Простой украинский парень, по отзывам товарищей — прекрасный летчик-бомбардировщик. В недавнем воздушном бою, когда вылетел на бомбежку вражеского аэродрома вместе с пятью другими бомбардировщиками своего 34-го Тихвинского гвардейского краснознаменного авиационного полка, Юрченко спасся только случайно. Его самолет был ведущим, Юрченко летел штурманом. Всеми шестью самолетами было уничтожено на немецком аэродроме девятнадцать «юнкерсов». Однако и наши — пять самолетов, кроме ведущего, — были сбиты немецкими истребителями в бою. Подбит и этот, шестой, но дотянул до своего аэродрома. Пилот остался невредимым. Два экипажа погибли полностью. Несколько человек из других экипажей — все раненые — спаслись, уже на своей территории. Майор Юрченко был тяжело ранен в бок и в живот осколком вражеского снаряда.
Стрелком-радистом вместе с Юрченко на ведущем самолете летел начальник связи эскадрильи, младший лейтенант Курьин, прослуживший в авиации восемь лет. Он погиб геройски. Раненный при бомбежке вражеского аэродрома, сбив один самолет немцев, Курьин сумел снять пулемет с бортовых креплений, положил его на борт фюзеляжа и, с огромным трудом держа его в руках, расстрелял второй самолет, наскочивший на бомбардировщик. Только поэтому пилот и штурман Юрченко остались живы.
Курьин при посадке уже был мертв. До этого боя он был награжден орденом Красной Звезды, позже представлен к Герою Советского Союза (указа о присвоении звания пока не было), а за последний бой награжден посмертно орденом Отечественной войны и зачислен в списки полка навечно.
— Такое зачисление, — сказал Юрченко, — в авиачастях на Ленинградском фронте, если не ошибаюсь, впервые!
Юрченко рассказывал мне много интересного о действиях авиации на Ленинградском фронте.
В частности, описал прибор, который позволяет видеть на экране, находящемся в Ленинграде, самолеты, взлетающие с вражеских аэродромов, например с Гатчинского, и следить за их движением в воздухе. Этот чудесный прибор[9] имеется только у нас и обеспечивает наши города от внезапных налетов — и днем и ночью. Благодаря ему мы можем встречать фашистские самолеты до того, как они приблизятся к городу, и — зная, сколько их и откуда они летят. И можем, имея с нашими самолетами радиосвязь, с земли наводить их на врага.
Юрченко худощав, как все «блокадники». Говор у него украинца, медленный, неторопливый, спокойный. И только в серых глазах Юрченко нет спокойствия, они нервные, как у многих летчиков.
Сегодня мы лежали, загорая, на траве вместе часа три подряд. И из взятой с собой книги — «Домби и сын» — Юрченко не прочел ни страницы, ну а я — ни строчки не написал. На животе Юрченко длинный вертикальный шов, операция прошла удачно, вырезано изрядное количество кишок, но чувствует себя он хорошо. Бок и спина испещрены шрамами — вынуто четыре больших осколка. Два осколочка и до сих пор гуляют где-то ниже кишок в животе.
Чувствуется, что он не прочь бы отдохнуть подольше. Но, должно быть, скоро вернется в строй — он может летать.
Вчера я заходил в палату Юрченко. На спинке стула висела его гимнастерка, на ней — Золотая Звезда, орден Ленина, Красного Знамени, Отечественной войны I степени, медаль «За оборону Ленинграда».
В клубе госпиталя был концерт. Исполнителями были дети 17-й средней школы — много девочек, несколько мальчиков. Читали стихи, танцевали, пели.
Раненые летчики аплодировали особенно энергично.
Мальчики были очень серьезны и строги. Лица их, если приглядеться, — конечно, не детские: усталые, изможденные, бледные, слишком серьезные, даже насупленные. Не такими должны быть дети! Девочки — непринужденней, естественней, и в их лицах этой некоей «блокадной скованности» незаметно. Но тоже — бледны.
Смотришь на них и думаешь: как запечатлеваются в их памяти эти годы?
Как будут они вспоминать все это через тридцать — сорок лет?
15 июня. 11 часов утра. Госпиталь
Опять сижу в садовом кресле, в саду. Уже с час, как идет обстрел города, беглым огнем. Пишу это — а снаряды свистят и рвутся непрерывно, по нескольку в минуту. Ложатся где-то недалеко, за два-три квартала, разрывы — оглушительны. Слышится двойной звук: сначала удар, потом грохот и раскат разрыва.
На поведении людей в госпитале этот обстрел не сказывается никак. Лежим на своих койках, читаем, не замечаем обстрела. Летчики в столовой играют в шахматы. Сестра принесла обмундирование одному из моих соседей по палате: «Звонили, что через час за вами приедет машина. Вот вам одежда!» Сосед сегодня выписывается из госпиталя.
Заходила санитарка Тоня делать уборку, неторопливо прибирала палату, была спокойной, веселой, какой я вижу ее всегда.
В 11 часов 50 минут разнеслись свистки, гудки и сирены воздушной тревоги, при продолжающемся с той же интенсивностью обстреле.
Но в небе — ярко-солнечном, синем — ничего, кроме множества кучевых облаков, не видно. Пять летчиков сидят направо от меня на скамейке, загорают, болтают о чем-то своем. Другие, на носилках, положенных на траву, читают. Летчик в белой пижаме, с накрученным вокруг головы полотенцем, медленно, на костылях, подходит к нам. У него ампутирована нога. Говорит:
— Товарищи, вы что не уходите? Тревогу слыхали? Все смеются.
Здоровенный парень, у которого левая рука в гипсе, отвечает с задором:
— А мы ушли! Сюда!
…В 12 часов 15 минут обстрел прекратился и одновременно прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. А летчики отбоя и не заметили: они спорят, ругаются полусерьезно: истребители с бомбардировщиками. Последние обвиняют первых в том, что те плохо их прикрывают, уходят от них… А истребители обижаются, горячатся, доказывая, что бомбардировщики говорят ерунду.
Юрченко завтра, 16-го, выписывается из госпиталя. Получает санаторий еще на полтора месяца.
Крепкие люди
16 июня
Рядом со мной на больничной койке лежит и читает, с утра до ночи читает книги человек богатырского роста, здоровяк, чей могучий организм справился с надвигавшейся было гангреной. Весь обмороженный, с отмороженными ногами, этот человек, пролежав в госпитале два с половиной месяца, можно сказать, совсем уже выздоровел, лишился только пальцев на ногах — пальцы пришлось ампутировать. Волосы над его нахмуренным лбом изогнулись стоячей волной, в них, кажется, есть своя сила, не дающая им упасть на лоб. Уши у этого человека без мочек, сходятся книзу на нет, врастая конусом, — я таких ушей никогда не видел. В лице его есть монгольская широкость, раздвинутость скул, но они не выдаются. Если б его облечь в одежду ламы, то только по светло-голубым глазам можно было бы узнать, что он русский.
При мне он уже прочел «Петра Первого» А. Толстого и роман Вальтера Скотта, теперь взялся за «Домби и сына».
Он как-то вскользь сказал мне, что мать была права, уговаривая его учиться («Теперь вот пригодилось бы!»). А он ленился, не закончил даже начальную школу. «А теперь хоть чтением надо нагнать! Сколько можно, буду читать!»
Этот человек, защитник Ленинграда, никогда не видел города, видел лишь разрывы зенитных снарядов, прожектора, воздушные бои над городом, и сейчас в окно видит только густой ярко-зеленый сад. Но он сумел рассказать мне, как «по дугам трассирующих» поднималась, росла его ненависть к гитлеровцам, осаждающим Ленинград.
Зовут его Иван Андреевич Муравьев.
— У нас там, в селе Кудара, на берегу Байкала, фамилии — по кварталам. К примеру, в заречном квартале — все Ключаревы, а где я рожден — Муравьевы, немало десятков Муравьевых нас, село-то на две тысячи дворов!
— Как же вас различают?
— По дедам зовут, по прозвищам: Муравьев Селифоновский, Андриановский…
— А как письма доходят?
— На колхозы шлют, а уж там разбираются. У нас в колхозе если десяток других фамилий замешался, не больше, а то все — Муравьевы!.. Ну, сейчас-то все разошлись по армии…
— Придет письмо с фронта товарищу Муравьеву… Кому?
— Всем колхозом читают!..
— А здоровье откуда такое?
— И сызмальства здоров, и в Норильске жил, сгущенное молоко брал ведрами. Не у всех есть деньги выкупить. А ты дашь сотнягу, за целое ведро. Белый хлеб помакаю, и сыт!.. Питание у нас там хорошее, завоз летом по Енисею караванами. Ну, зимой, конечно, сообщение только самолетами, ими же и металл с комбината увозят… Норильск — сто километров от Енисея, между двух гор.
Кругом, если влезть на эти горы, высота восемьсот метров, без края тундра видна, вся сплошняком в озерах. Вечная мерзлота. За лето оттаивает сантиметров на семьдесят — восемьдесят в глубину. Болото. Комары…