и написавшие свои воспоминания гораздо позднее, подтверждают сказанное выше. Например, Руть Клюгер в своей автобиографии, опубликованной спустя почти полвека после того, что она испытала в немецких лагерях смерти, вспоминает, какое давление оказывало американское общество на переживших Холокост, принуждая их к молчанию.
Израильское общество также поначалу не слышало своих сограждан, переживших Холокост; оно было целиком занято строительством нового мира и налаживанием связей с окружением; в этой работе воспоминания о недавних ужасах могли только помешать. Лишь в 1960-е годы стал возможным публичный разговор о травматическом прошлом. Судебный процесс над Эйхманом (1961 год) впервые дал молодому государству институциональную форму для объективации травматических воспоминаний, причем трибунал привлек широчайшее внимание и у аудитории СМИ. В конце 1970-х годов огромный интерес вызвал американский телевизионный сериал «Холокост», который и в Германии посмотрело огромное количество зрителей, что обусловило резкий положительный сдвиг в идентификации с жертвами Холокоста.
Давние традиции имеет молчание преступников, точнее, их замалчивание своих деяний, изначально связанное с преступлением. Дирк Рупнов указал в своей книге «Уничтожать и помнить» на парадоксальное поведение нацистской элиты, которая планировала и осуществляла Холокост. Она стремилась, с одной стороны, замести следы своих преступлений, а с другой – сохранить героическую историю своих подвигов для будущего. Знаменитой речью, произнесенной в Позене, Генрих Гиммлер обращался к тем, кого он готовил к поставленной перед ними задаче массового истребления евреев; эту задачу он назвал «славной страницей нашей истории, которая не написана и никогда не будет написана». Славная страница истории, которая никогда не будет написана, – это парадокс промежутка между памятью и забвением. Во второй речи, произнесенной двумя днями позже, Гиммлер уже настаивал на исключительной секретности планов массового уничтожения: «Возможно, гораздо позже мы подумаем, стоит ли рассказать немецкому народу об этом больше. Полагаю, будет лучше, чтобы мы – все сообща – сделали это за наш народ сами, взяли бы на себя ответственность (ответственность за дело, не за идею) и потом унесли бы свою тайну в могилу» [131].
Планы массового уничтожения евреев излагаются не только с помощью экзальтированной нацистской и героической риторики, Гиммлер прибегает еще и к христиански окрашенной символике самопожертвования. Массовое убийство приобретает таким образом характер не только национальной, но и религиозной миссии. Одновременно налагается запрет на разглашение этой миссии, которая приравнивается к преступлению, а потому должна оставаться в тайне. Полной перверсией ценностей становится сочетание умолчания, секретности, забвения с желанием славы, почестей и признания.
После войны умолчание отвечало нежеланию преступников оказаться перед лицом разбирательств со злодеяниями недавнего прошлого. Преступники вспоминали о прошлом только под давлением судов и трибуналов. В послевоенной Германии потребность в молчании выразилась в призыве «подвести черту», который сквозным лейтмотивом звучал в речах членов бундестага [132]. В первые послевоенные десятилетия существовал к тому же довольно широкий консенсус, не позволявший делать предметом публичных дебатов ни проблему вины, ни пережитые страдания [133]. Это табу было позднее названо «коммуникативным замалчиванием». Философ Херманн Люббе, устранив моральный компонент из понятия молчания, придал этому понятию позитивные черты, охарактеризовав его как необходимую и продуктивную социальную среду, в которой произошла трансформация послевоенных немцев в демократическое общество [134].
Мнение Ханны Арендт было совершенно иным: после тотальной мобилизации и «окончательного решения» еврейского вопроса молчание означало для нее, что после войны преступники и окружавшее их общество оказались в состоянии «тотального сообщничества» [135]. Миссия следующего поколения состояла в том, чтобы освободиться из этого тотального сообщничества и нарушить молчание, которое и без того при переходе от поколения преступников и очевидцев к поколению их детей постепенно превращалось в забвение. Перед лицом демонстративного отрицания преступлений и в связи с тем, что постепенный уход очевидцев из жизни грозит забвением о преступлениях, позитивная оценка молчания начиная с 1980-х годов все более уменьшалась. Сохранение молчания теперь считалось исполнением желания Гитлера, чтобы за геноцидом последовал мнемоцид. Недаром он сказал: «Кто сегодня помнит об армянах?» Кто предпочитал молчание, сделался соучастником преступления; «коммуникативное замалчивание» стало «соучастным замалчиванием». Если раньше жертвы преступлений ссылались на отсутствие подходящих слов, чтобы говорить о Холокосте, то теперь они все больше требовали свидетельствований о Холокосте. Фигура свидетеля (testimony) приобрела сакральный статус. Нарушение молчания начало считаться религиозным долгом, заставляющим рассказывать собственную историю, чтобы хранить память о погибших и не обрекать их на повторную смерть через забвение.
В Западной Германии 1970-х и 1980-х годов наметилась волна так называемой «литературы об отцах»: второе поколение обратилось к биографиям своих родителей, живших при национал-социализме. Эти книги были нацелены против молчания первого поколения; зачастую импульсом для их написания служила смерть родителей, а сами тексты представляли собой запоздалый диалог, который не сумел состояться при их жизни. То же самое происходило среди жертв. Здесь также появилась литература второго поколения, посвященная темам, которые утаивались родителями и от собственных детей, и даже от самих себя. Роман Давида Гроссмана «См. статью „Любовь“» является впечатляющим примером интереса детей к воспоминаниям своих дедушек и бабушек, которые, оказавшись социальными маргиналами, обмениваются друг с другом историями о пережитых ужасах, не вызывая к себе никакого общественного внимания. Примерно через пятьдесят лет периода сокрытия политический и социальный климат совершенно изменился; на закате дней многие из жертв, пережившие Холокост, начали соглашаться на запись своих свидетельств. Да и рамочные политические условия изменились. «Яд ва-Шем» стал центральным мемориалом, где наряду с научно-исследовательским архивом разместился центр литургических поминальных служб и политической коммеморации. Поскольку со стороны поколения преступников не произошел аналогичный сдвиг мемориального характера, возникла резкая асимметрия: зияющему провалу молчания противостоят переполняющиеся архивы со свидетельствами в виде книг, кинофильмов и видеозаписей. Подобная асимметрия памяти подлежит устранению; к этой теме обратилась новая немецкая литература с романами семейных воспоминаний.
Если о параллелях между травмой преступника и травмой жертвы можно говорить применительно к первому поколению лишь условно, то для второго поколения определенное сходство между ними очевидно и психические травмы здесь сравнимы. Замалчивание центральных биографических событий поколением родителей обусловило для детей с обеих сторон срабатывание механизма бессознательного переноса. Израильский терапевт Дан Бар-Он, изучавший психологически травмированных пациентов второго поколения как со стороны преступников, так и со стороны жертв, неоднократно проводил успешные встречи представителей обеих групп. Эти встречи выявляли зеркально-симметричные психические нарушения, которые взаимно осознавались обеими группами, что оказывало освобождающее воздействие.
Эмпатическое возвращение памяти в 1980-е годы помогло преодолеть раскол между памятью жертв и памятью преступников и восстановить единство коллективной памяти. В США понятие «Холокост» после одноименного популярного телесериала стало ключевым для нового общественного и научно-исторического дискурса