Иван Васильевич, откинувшись на высокую спинку низкого стула, немощно загораживался от слов сына левою рукою, как от ударов хищной птицы. Заслонял глаза, темя, слабо отмахивался и вдруг совершенно обмяк, помертвел и принялся манить Ивана уж и не рукою, а только шевелящимися пальцами.
Иван смолк, виновато прижал руки к груди, пошел к отцу, опустив по-овечьи голову, раскаиваясь в недержании обидных слов.
Тогда-то и полыхнули навстречу овну змеиные, сожравшие человеческое счастье глаза. Иван Васильевич изогнулся и, выхватя правою рукою из-за спинки стула костяной жезл, принялся бешено тыкать сына, метя в голову.
- Мятежник! Выкормыш Захарьинский!
Борис, обмиравший в стороне, почуя собачьей натурой своей, что пришел час жертвовать жизнью хозяина ради, кинулся между отцом и сыном, и подлый царский жезл с копьем на конце не раз и не два вошел в его тело.
Но поздно! Поздно! Царевич, обливаясь кровью, гулькад что-то по-голубиному, невнятно и примиряюще, рухнул на колени, завалился. И последнее, что видел Борис: глаза, подернутые пеленою.
- Не жалей меньшого Ивана, - утешала мужа Мария Григорьевна, - он бы творил-то-же, что м отец. Тебя первого во грех бы ввел.
Борис согласно покачал головой. С Марией Григорьевной поговорить всегда интересно. Первые годы с ужасом в груди и жил, и спал. Но привык. Коли с Грозным было привычно, чего же к красавице Марии Григорьевне не привыкнуть... Пробовал тишайше сбивать ее со своего подколодного следа, куда там! Читает в душе как по-писанному, лучше уж не сердить.
- Помолимся? - сказал он ей.
- Помолимся, - глазами в лоб ему уперлась, будто пестом тюкнула: до слез разжалобился. Мужик в слезах, как баба в соплях. С души воротит.
Зажег свечи перед образами, принялся шептать молитвы, глуша в себе былое. Но знал: обернись он сей миг - за спиною его, ухмыляясь, стоят двое: Иван Васильевич и Малюта.
- Приложился бы ты ко святыням, что привез патриарх Иеремия, посоветовала Мария Григорьевна.
Он обрадовался и совету, и самой тревоге за него: не все-то ему печься о доме своем, о царстве, о народе. Онто хоть единой душе жалобен? Ах, умница Мария Григорьевна! Милый человек, с душою, как гладь колодезная. Урони песчинку, и от песчинки круги пойдут.
Взявши жену за руку, повел ее Борис Федорович в заветную сокровищницу, где хранились не золото, не жемчуг, не светоносные каменья, но святыни.
Константинопольский патриарх Иеремия, вчистую разоренный турецким султаном, приехал в Россию за милостыней. У патриарха за долги и дом взяли, и храм.
Привез он с собою панагию с мощами и с крестом, сделанным из дерева Иисусова креста. В ту же панагию были вшиты часть одежды Христовой, часть копья, коим кололи римские солдаты тело Иисусово, части трости и губки, на которых было поданы Иисусу питие, называемое отцом - желчь с уксусом,часть тернового венца и три пуговицы с одежд Богородицы.
Поцеловал Борис Федорович святыню, будто к самим Христовым страданиям приложился. Но в тот самый миг, когда растворилась его душа Божеству, померещилось ему лицо князя Тулупова, опричника и советника царя Ивана Васильевича. В ушах залаяло, хуже чем наяву, и понеслась любимая царская потеха - травля собаками зашитого в медвежью шкуру обреченного на муки человека.
- Что ты бледен стал? - перепугалась Мария Григорьевна.
- Новгородского архиепископа Леонида вспомнил, - косноязычно пролепетал Борис Федорович, о Тулупове помянуть не смея.
- Крест целуй! Древо креста Христова! - прикрикну-.
ла на супруга Мария Григорьевна, и он был послушен.
Прикладывался по порядку ко всем мощам, привезенным Иеремией: к левой руке по локоть святого Якова - одного из сорока мучеников,, к малому персту с руки святителя Иоанна Златоуста, к частице мощей мученицы Марины антиохийской, к кости из глазницы мученицы Соломенеи.
- Ну что ты раздумался? - утешила, дыша женским добрым теплом, добрая жена. - В такой-то день поминать разное... А уж коли худое вспомнилось, вспомни и доброе. Не знаю другого в русской земле, кто был бы щедрее тебя в милостыне. Помнишь, посыпали подарки вселенским патриархам? От царя Федора царьградскому Иеремии убрусец в жемчуге, а от Слуги, от Бориса от Федоровича-сорок соболей, да кубок серебряный, да ширинка в жемчуге. Ерусалимскому Софонию от Федора - убрусец, да четыре сорока соболей, а от Слуги от Бориса Федоровича- хоть и сорок соболей, да ценою четырех сороков дороже. От Марьи Григорьевны - ширинка, от Федора Борисовича - кубок, от Ксении - Спасов образ в дорогом окладе... И антиохийскому патриарху, и александрийскому: то же самое. Бела твоя душа, все отмолено, открещено. Не томись, не казнись - вольно живи. Уж не Слуга ты боле, царь!
- Царь! - улыбнулся Борис Федорович и погладил жену по щечке. - Царица ты моя! Умница! Государыня!
-А коли так, пошли за царский стол царские кушанья кушать.
- С охотою, - сказал Борис Федорович, но тотчас встала посреди потемок его души смурная, пьяная харя князя Тулупова.
Всего-то и шепнул Борис царю Ивану Васильевичу - упаси Боже! - не оговаривая, истинную правду: "Князь сегодня нож точил, к тебе собираясь". Кто ножа не точил, идя к Грозному: тупым ножом человечью шкуру не обдерешь, а в те поры царев двор был не хуже живодерни.
Царь Иван поместья Тулупова, старого любимца, молодому любимцу пожаловал.
- Я ведь все монастырям отдал, - сказалось вслух само собой.
- Ты про что? - не поняла Мария Григорьевна.
Борис Федорович, осердясь на свою оплошность, ответил в сердцах:
- Не поцарствовать мне, как Федору цврствовалось.
Он, блаженный человек, думами себя редко обременял, а тут и на миг единый отдохновения нет. Муха прожужжит, и муху держи в голове.
- Зачем тебе царствовать, как Федор царствовал? Что полено, что Федор! Царство ему небесное!
Борис в ярости чуть было не затопал ногами, в горле булькнуло, хотелось орать одно только слово: Дура! Дура!
Улыбнулся.
И за столом улыбался, хрустел заморскими миндальными орешками да еще плавничок от карасика жареного отщипнул.
- Нет, Мария Григорьевна! Нет, моя царица! Не благородство царствует, не ум, но кровь, - думал он вслух свою навязчивую думу. - Федор мог быть поленом, ветром, инеем, и все же царство липилось к нему, как банный лист. Он Богу молился, а золота в казне через край.
Он в колокола бил, а царство прирастало не по дням, а по часам.
- Потому что и чихнуть было нельзя не по-твоему!
Все! Все свершалось премудрым твоим разумением.
- Иные пробовали своим-то жить, - и снова татарское проступило в лице Бориса. - Ты права, царство стояло так, как я хотел. Но мне оттого не легче, Марья! У Федора Ивановича был Борис Федорович, а у меня, Бориса Федоровича, Борис Федорович только и есть.
И подумал: "Чего же это я теперь на жену не посмел крикнуть? Малюта, чай, уж в прах рассыпался".
В царских палатах, в царской постели спать бы, как на облаке. Но не шел сон к Борису.
Не хуже летучей мыши слухом и всею чутью своей осязал он кремлевский терем. Каждый темный закуток, каждую дверь, каждое окошко. Не выдержал. На цыпочках прокрался к потайному .глазку, проверил стражу, не дремлет ли?
Лег, ухнул в сон и тотчас выскочил из^его, как из ледяной проруби.
- Господи! Что же это я? Какого татя жду? За какое зло? Какие ковы мне уготованы? Да кто посмеет даже подумать о Борисе дурно, когда на царство призван народом от всех русских земель?! Стены крепки, стража надежна, войско со мной и Бог со мной, ибо разве не я, Борис, дал русской церкви патриарха?
Принялся перебирать, как четки, добрые дела. И дела эти великие и малые, воистину милосердные, незамутненные и прямые, как лучи небесного света, билось о серую стену Тщеты, которая тайно, но незыблемо стояла в его душе, разгородив душу на две половины.
- Царь я, о Господи! Твоим промыслом царь! - шептал Борис и выставлял Богу ум, дородство, прозорливость, величие помыслов! Богатство! - Ты меня, Господи, всем наградил и одарил! Царь яГ Царь! Для всех желаний, жданный, всеми призванный.
Как звезда, переливалась живыми огнями живая сторона души, а за стеною, за Тщетою было глухо, темно и ледовито. За той стеной, коли с Грозным равняться, пустячки, полугрехи. Своей волей своих рук даже в крови животины не замарал. Но сама стена убивала в нем царя.
Иван Грозный творил Содом и Гоморру у всех на виду, творил и каялся. А тут всех грехов - Тулунов... От кровопийцы освободил Землю Русскую.
- Ни единого золотника нет в тебе царской крови, - сказал Борис со злым удовольствием я успокоился.
И встала перед ним Поганая лужа.
Летний июльский день. Ему нет двадцати лет, но он уже совсем неподалеку от царя. Царь на коне, и он, Борис, от желания исполнить любую волю государя, тоже на коне, и с ними еще полторы тысячи конных, жаждущих царской воли. Поганая лужа под стенами Кремля, день рыночный, людный. Видя, что площадь берут в тиски, народ кинулся врассыпную. Да поздно! Куда ни поворотить - пики в грудь... И когда движение замерло в безысходности и когда люди попадали на колени, не зная, как еще себя защищать, царь Иван Васильевич сказал им: