абсолютизма. Одновременно с этим, как отмечает Стивен Бэр, в России терял популярность «миф о рае», согласно которому царь представляет Бога на земле, а русские люди, поклоняясь этой «иконе», могут восстановить земной рай. Ведущие литераторы, в частности, перестали превозносить священный образ царя и выступили в противоположной, «иконоборческой» роли. Целый ряд приводимых Бэром примеров – от А. Н. Радищева, противника абсолютной власти и крепостного права, до Г. Р. Державина, консерватора и сторонника самодержавия, – демонстрирует политически нейтральный (или «предполитический») характер происходивших изменений [Baehr 1984: 162, 158–164] [7]. Русская элита присоединялась к масонству, ставившему целью осуществить социальный прогресс путем морального самосовершенствования. Масонские ложи служили плавильным котлом, где формировалось критическое отношение к старому режиму, являвшееся общим как для русских консерваторов, так и для западных радикалов. Жан Старобинский замечает, что европейские франкмасоны XVIII века представляли свою программу как «исключительно моральную, не политическую», а между тем она «резко критиковала государственное устройство, так что вопреки провозглашаемой аполитичности их деятельность приобретала сугубо политический характер» [Starobinski 1979: 145] [8].
Подобно вождям Французской революции, русские аристократы получали классическое образование, в основе которого лежали идеи сентиментализма и философии Ж. Ж. Руссо. Беря за образец реальные исторические личности или литературных героев, они поклонялись идеалу добропорядочного благонадежного гражданина, красноречивого, «естественного», близкого к природе, стойкого и готового отдать все ради родины, пекущегося о благе всего человечества, экспансивного и способного на сильное и глубокое чувство. Как правило, эти герои были лишены таких качеств, как эгоизм, практицизм, сухая рассудочность; им была чужда городская цивилизация с ее неестественными увлечениями и напускными чувствами, не говоря уже об ироничной отстраненности. Эти образы формировали представление русского читателя о мире: их пафос усиливал в нем любовь или ненависть, не допускал компромиссов; происходящее вызывало в этих героях прежде всего эмоциональную реакцию, а не прагматичные соображения. Восприятие людьми своей эпохи и ее главных действующих лиц (в первую очередь Наполеона и Александра I) колебалось между апокалиптическим ужасом и ожиданием тысячелетнего Царства Божия.
В культуре конца XVIII века стало уделяться больше внимания низшим классам, поскольку человек, чьи убеждения основывались на просветительской морали, вряд ли мог считать приоритетными общественными ценностями корпоративные интересы царской семьи, чиновничества, дворянства или церковников [Лотман 1994: 62–64]. Просветительская культура с ее понятиями сентиментализма и «возврата к природе» учила, что у крестьян тоже есть чувства, а забота об их благе и тем самым о благе родины – благородное побуждение. К тому же Французская революция продемонстрировала в ярких красках, какой разрушительной силой обладают взбудораженные массы, поэтому русские публицисты-консерваторы, подобно своим британским и немецким собратьям 1790-х годов [Epstein 1966: 461–465; Hole 1983], апеллировали к низшим слоям населения. Так, Ростопчин в 1812 году адресовал свои афиши рядовым москвичам, а среди подписчиков журнала С. Глинки «Русский вестник» были как петербургский великий князь, так и небогатый горожанин из Северо-Восточной Сибири. Консерваторы не ограничивались единичными обращениями непосредственно к народу, но сделали характер простых людей и их потребности главной темой своих публичных выступлений. Они поднимали вопросы о том, сохранилась ли в крестьянах «русскость» – то неуловимое исконное качество, которое высшие классы утратили; о том, не является ли крепостное право благом для крестьянства, насколько лояльно их отношение к государству и каковы их религиозные чувства.
Таким образом, в России, как и в других странах, консерватизм и радикализм возникли в результате глубоких, отнюдь не политических по своей сути течений, следовавших по линиям разлома, которые образовались в культуре и мироощущении европейцев; как якобинцы, так и консерваторы использовали новые идеи в своих интересах. Критик самодержавия Радищев обращался к шаблонному образу добродетельного крестьянина для того, чтобы обличать крепостное право, а Глинка с помощью того же штампа идиллически изображал взаимоотношения крепостного и его хозяина. И если в Париже массовые сборища привели к свержению власти Бурбонов, то огромная толпа москвичей, собравшихся к приезду Александра I, стала (в описании Глинки) подлинным триумфом династии Романовых. Представление о том, что простым людям открыта суровая жизненная правда, лежало в основе обращенной к санкюлотам пропаганды Марата и Эбера, но также и в основе усилий Ростопчина поднять москвичей на борьбу с Наполеоном. Публичные выступления были инструментом революционной политики, однако Шишков в своих речах отстаивал позиции консервативные. Робеспьер и Сен-Жюст стремились привить людям республиканские добродетели; Стурдза и Голицын хотели с помощью разработанной ими программы образования и цензуры создать утопическое «христианское государство». Для жирондистов международная политика была ареной идеологической борьбы; аналогичные цели преследовали и основатели Священного союза. Между радикалами и консерваторами было столько общего, что радикалы XIX века, как пишет Массимо Боффа, вполне могли бы строить свои программы на основе контрреволюционной теории [Boffa 1989: 98].
Постепенное развитие гражданского общества при Александре I способствовало развитию русского консерватизма и, по сути, сформировало его; он же, в свою очередь, вносил свой вклад в эволюционный процесс. Однако само понятие «гражданское общество» означало в России отнюдь не то же самое, что в других странах. Как пишет Франсуа Фюре, к концу старого режима во Франции под общественным мнением подразумевалась позиция составляющего основу нации сообщества грамотных людей, мыслящих независимо от диктата государства и свободных от классовых предубеждений, имеющих свое мнение по общественным вопросам и даже подвергающих сомнению правомочность королевской власти, при этом способных добиваться консенсуса [Furet 1988: 36]. Непременным условием этой концепции общественного мнения было существование слоя образованных людей – буржуазии и «дворянства мантии», – чья культура и интересы приходили порой в противоречие с системой наследственных прав. В России не было ничего подобного. В Германии, согласно Клаусу Эпштейну, буржуазия была очень немногочисленной, так что немецкое Просвещение заметно отличалось от аналогичного культурного направления в Британии и Франции и было представлено не политизированным средним классом, а преимущественно университетскими профессорами, преследовавшими научные интересы [Epstein 1966: 33–34]. Это было уже больше похоже на то, что наблюдалось в России. Но русские отошли еще дальше от политики и сместили фокус просветительской и вообще интеллектуальной деятельности в сторону эстетики и философии, что придавало их консерватизму своеобразный налет академизма. Нельзя забывать, что образованные россияне, как правило, владели крепостными либо были государственными чиновниками, – обе группы зависели от государства и не слишком стремились к социальным изменениям. В результате ключевые социально-политические вопросы, разделявшие население Франции или Германии на два лагеря, – судьба гильдий и дворянства, положение женщин и евреев, права официальной церкви и религиозных меньшинств, борьба абсолютизма с аристократическим конституционализмом, проблема автономии провинций, – в России почти не обсуждались. Всему этому, за исключением вопросов о крепостничестве и отдельных