— Дык я с ней и не вожжался, — покраснел Михей.
— Под ручку провожал, а теперь забыл! — пела Ульяна, сладко отмахиваясь от пчелы.
— Девки, хватит тары-бары разводить, — подошел Спиридон. — За работу. А мы будем сапетки плесть, хозяин не то привезет, не то нет.
Сад огибает речка. Над самой водой Глеб оставил рощицу плакучих ив с длинными серебристыми ветвями — будто руки Марии, прохладные, нежные. Под кустами уютный балаган из свежей травы. По ту сторону речки Синий яр, высокая полупещера. Из слоистой скалы бьют живые токи родничков. Под яром речка, как угорелая, мчится по синим отполированным плитам. Три каменных деда сидят наверху — работа ветра и солнца. Терн и облепиха качаются у их ног.
Обобрав деревца, Фоля и Ульяна стряпают, сторонясь молчаливой собаки Глеба, которая сама пришла в сад. Братья шарят под камнями речки — не попадется ли, как бывало раньше, гнездо усачей, а то и форели. Михей косил черным глазом в сторону Ульяны. С пышным и широким, как казачье седло, задом, с лицом монгольского бурхана, забытого в степи сорок веков назад, Ульяна поражала сытостью и здоровьем. Спиридон посмеивался над старшим братом:
— Засиделся ты, парень, в девках! Или вы там с Игнатом в лесу с волчихами живете?
— Вот эту бы волчиху туда неплохо! — шутил старший, двадцативосьмилетний брат. — У Игната жена хорошая, я бы такую взял, но он ее в станице держит, не любит баб в лесу.
— Слыхал, Денис письмо тебе прислал.
— Прислал, — поскучнел Михей, ворочая многоцветные каменья.
— Чего пишет?
— Так, работает в депо, слесарем стал, скучает по нашим местам.
— Что же там — мазут да сажа, — посочувствовал станичнику Спиридон.
— Железо и огонь, — задумчиво повторил Михей. — Это верно. А ведь он, братец, рассказал мне, как ты ему в конюшне на службе седло свое подсунул.
— Брешет, — не моргнув глазом, сказал Спиридон и, видя, что брат помрачнел, поправился: — А может, и мое было седло, шут его знает!
Наконец под корягой обнаружили рыбу.
— Девки, сюда! — скомандовал Спиридон. — Выходы затыкать!
Бабы подошли, задрали платья — Михей аж зажмурился — и полезли рыбачить с казаками.
— Работнички, солнце в обедах, а они прохлаждаются! — послышался голос Глеба. Он приехал с Прасковьей Харитоновной с торгов. Привезли хлеб, айран и четверть водки. Айран и водку опустили в речку на мелководье остывать.
В полутьме балагана укрыты лопухами маленькие плетенки с ягодами. Глеб проверил, те ли кусты и деревца обрывали, и поморщился — не те, не будет из братьев хозяев! Вот крыжовник уже переспелый, а они оборвали смородину с зеленцой, могла бы повисеть. Перед балаганом на свежей рогоже Прасковья Харитоновна готовит трапезу.
Высоко подняв платье, Ульяна перешла поющую речку, подставила под ледяной ток бочоночек, наполнила и вернулась. Ноги — точно розовые колонны. Сдобная баба. Михей тайком впивается в нее глазами, как смуглый шмель в лазорик. Ульяна, слышно, погуливала от мужа. Смешны Михею откровения станичного пророка дяди Анисима, они пленяли лишь своей бессмертной, нетускнеющей красочностью: «Отнюдь не сиди с женой замужней и не оставайся с ней на пиру за вином, чтобы не склонилась к ней душа твоя и чтобы ты не поползнулся духом в погибель… Знай, что ты посреди сетей идешь и по зубцам городских стен проходишь… Лучше жить со львом и драконом, нежели со злою женой… Трех страшится сердце мое, а при четвертом я молюсь: городского злословия, возмущения черни и оболгания на смерть — все это ужасно. А четвертое — пьяная жена блудящая, она сядет напротив всякого шатра, и пред стрелою откроет свой колчан».
Спиридон отпечатал бутыль. Сели вкруг харчей. И надо же — Ульяна опять против Михея. Грустно Глебу: сад-то сажали с Марией, и ее труды есть в этой темно-красной зернистой малине, в желтой сочной черешне.
Бархатный ветер жгуче нежит щеки. Над головой бронзовеют резные листья каштана, обогнавшего плодовые деревца. Веет сиропами августа. Неба синь задремала над взгорьями.
В самом разгаре работа в муравьиной станице. В соседней роще кукушка отсчитывает года предназначенной жизни.
«Ку-ку! Ку-ку! — пророчит она сотни лет безмятежного жития. — Ку-ку! Ку-ку!..»
Прасковья Харитоновна сурово глянула на Ульяну и Михея — не дело это коленки выпячивать, да еще мужней жене.
Тут Спиридон налил. Только подняли стаканчики, выдолбленные из огурцов-желтяков, — и заревела тяжкая медь колокола Николаевской церкви набат.
Глухо отозвался Пантелеймон. Затараторила Богородица. Чистым звоном гудит Георгий Победоносец. Бьют Сорок Мучеников. Разливается Златоуст. И уже голосит Мария Египетская.
— Господи, Сусе Христе, сыне божий, — встрепенулась Прасковья Харитоновна.
За садом вырос, как из-под земли, Саван Гарцев, при оружии, поводья в мыле, хрипло крикнул:
— Господа кавалеры! Война! С немцем! Сбор на площади! — и только пыль заклубилась.
Гремела текучим серебром речка. Пели пеночки. Крутнул ветерок кусты ивы и торопливо понесся по буграм, склоняя травы, как военный гонец.
Переглянулись старшие братья — вспомнили полкового командира и его вещие слова о грядущих войнах. Торопливо выпили — и еще по две. К еде не притронулись.
— Эх, бабы, прощайте! — первым вскочил Михей. — На! — влепил поцелуи в вишневую мякоть влажных губ Ульяны. Для порядка поцеловал и Фолю, и мать.
Все три брата побежали из сада, наказав матери и Фоле немедля седлать коней и привязывать всегда готовые торока. Бежали, пригибаясь по-военному, словно уже свистели над ними германские пули.
Они вливались в толпу пеших казаков. Их обгоняли конные слуги отечества, жившие ради одного великого мига — для битвы с врагами. Все остальное — лишь подготовка или суета.
И не было тут Есауловых, Синенкиных, Гарцевых, Глотовых, Глуховых, Мирных, Горепекиных — было одно святое воинство.
Не было бедных, богатых, счастливых, неудачных, злых, добрых, завистливых, православных, старообрядцев — был казачий полк, бегущий по тревоге к оружию.
Дядя Исай Гарцев, брат атамана, тоже торопится. Он знаменит быстрыми ногами. Его отец, покойный Лазарь, говорили, догонял оленей — в ту пору водились они у Железной и у Верблюд-горы.
Отслужив и женившись, Исай однажды возвращался с торгов из соседней станицы. Только зашел в придорожный лесок перекусить — летит офицерская тройка барина Невзорова. Казаки цену себе знали, сами офицерами становились, и решил Исай попроситься на облучок. Выскочил неожиданно из кустов, замахал:
— Стой!
Кучер с испугу заикаться стал, думал, лихой человек гонится. Барин неробкого десятка, но пистолеты приготовил.
Кони как звери. Казак не отстает. Тут и седоку интересно:
— Гони, Ванька!
Солнце палит на горной дороге. С коней пена клочьями. Кучер вскочил на дышло, хлещет коней по ушам — бегун наседает. Наконец показалась станица.
Только влетели в улицу, правая пристяжная — бряк, в постромках волочится, ногами сучит, запалили. Пришлось остановиться.
— Кто таков? — строго спросил барин.
— Из местных казаков, ваше превосходительство, хотел, чтобы подвезли, — объяснил Исай, отираясь рукавом.
— Сукин сын, какую лошадь загнал!
Невзоров выпил чарку, поднес и Исаю, похвалил:
— Хорошо бегаешь!
Бегал Исай и впрямь хорошо. Недавно заварил на покосе кашу, а соли нет. Пока каша поспела, он смотался в станицу за солью — двадцать верст в два конца.
Сверкая персидской серьгой, Анисим Лунь с дымным взором прорицал:
— «Кто прольет кровь человеческую — того кровь прольется рукой человека!..
Всякая плоть извратила свой путь на земле!..
Как орел налетит на тебя народ, языка которого ты не разумеешь! Женщина, жившая у тебя в неге и роскоши, которая никогда ноги своей не ставила на землю по причине изнеженности, будет безжалостным оком смотреть на мужа и сына, и не даст им последа, выходящего из среды ног ее, и детей, которых она родит, потому что она, при недостатке во всем, тайно будет есть их в осаде и стеснении!..»
«Счастлив тот, за кем службы нету — живет помещиком в дому», сложили песню обмиревшие воины, давно рубившие шашками хворост да капусту. Но теперь властный холодок пробегал по казачьим спинам.
Запахло дальними странами, походами, палатками и боевыми трофеями конями, оружием, шелковыми портянками, стыдливыми пленницами.
Запахло дикой волей, полынной горечью расставания, пьянящей душу казака, как солдатский спирт. Казакам не привыкать сражаться в дальних странах — прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!
Уже стоял на крыльце правления атаман Никита Гарцев. На сером жеребце, в походной бурке, с золотой шашкой и револьверами у седла подъехал полковник Невзоров, а было ему под шестьдесят.