- Дивизионную газету читают и на самой передовой. И многое о войне узнают именно из нее, - спокойно возразил Яниш. - Было бы горько нашим военным корреспондентам знать, что их работа ничего не стоит и никому не приносит пользы.
- Нет, я не это, товарищ полковой комиссар...
- Яниш. Давайте условимся: товарищ Яниш. А что касается всего остального - война началась двадцать второго июня. Вам известно, товарищ Путинцев, когда она закончится? Вы можете и не сотрудничать в дивизионке, хотя бы лучше, конечно, так или иначе сотрудничать, а войну вплотную вы увидите много раз. Чересчур даже много. Обещаю. Устраивайтесь сегодня. А завтра уже с утра беритесь за карандаш - или кисти? - как вам ближе. Буду рад с вами встречаться почаще. Насколько это мне и вам позволит боевая обстановка. - Он протянул Андрею руку и словно бы вскользь: - Хорошие рисунки - по вашей оценке, разумеется, - пожалуйста, долго не храните при себе, сдавайте нам, в политотдел. И, пожалуйста, поработайте и на фронтовую газету. - Улыбнулся. Пояснил: - Это просьба командования.
- То есть приказ?
- То есть приказ. Вы очень догадливы. Впрочем, я ведь уже предупреждал: просьба начальства - это всегда приказ.
Работа "на газету" оказалась настолько простой - один-два маленьких рисунка, чаще карикатуры, - что отнимала в день всего лишь несколько часов. Остальное время, невзирая на жестокую зимнюю стужу, он проводил за карандашными набросками "войны вплотную", той войны, что повелела ему во второй раз пойти на фронт добровольцем.
Эта война, он видел теперь, еле сжимая карандаш пальцами, быстро коченеющими на ледяном ветру, эта война была всюду, а не только там, где почти беспрестанно тяжело бухали снаряды. Он видел, как, переваливаясь в глубоких снеговых ухабах, длинной вереницей медленно ползут грузовики, прикрытые зелеными в крупных белых пятнах брезентами с такими же маскировочными пятнами на бортах и капотах. Видел сквозь окна политотдельской избы с давно не мытыми стеклами, как при особо сильном ударе снаряда всполошно слетают с тонких черных берез какие-то маленькие серогрудые пичужки. Видел множество тяжелораненых, возвращающихся с передовой. Их привозили на чем случится, вталкивали тут же на перевязочный пункт, а санитары торопливо бежали к вновь подъехавшей повозке или автомашине. Все делалось быстро, без суеты, с какой-то уже привычной отработкой каждого движения.
В глубоком отдалении, то набирая предельную силу, то несколько затихая, гремела артиллерийская канонада, и Андрей не мог угадать: вот там, где рвут сейчас мерзлую землю снаряды, лежат ли солдаты, закопавшись по ту и другую сторону линии фронта, или же там, в пламени разрывов, не стихает отчаянная схватка лицом к лицу? И тогда на какую сторону клонится чаша весов? Ведь это все-таки уже Подмосковье. Бои тяжелые невероятно, а немцы тем не менее дошли сюда. Как это могло случиться? Но кто сумеет ответить? Ты спрашивай себя чутье и чувство художника! И сам же отвечай своими рисунками. Своим настроением и своей убежденностью. Ты не фотограф - тот может выбирать любой кадр и снять его ошеломительно, однако ни единой черточки по своей воле и воображению в него он не прибавит, - а ты свободен. И выбирать. И создавать. И убеждать других в том, во что ты твердо веришь сам.
Андрей стремился побыстрее вжиться в новый свой быт. Ему необходимо было проникнуться общей атмосферой боевой обстановки и в ней целиком самому раствориться. Он знал, что только тогда он создаст что-то особо выразительное, живое, берущее за душу. Иначе кому и для чего нужны его рисунки? Не бабочек же и стрекоз он приехал сюда рисовать.
А натура ему, к собственному удивлению и недовольству, давалась плохо. На жестком ветру и морозе он успевал набрасывать только очень грубые кроки, карандаш вываливался из руки. Зрительная память у Андрея всегда была очень цепкая и давала ему возможность потом, сидя в тепле, восполнить недостающие подробности. При слабом свете лампы он их и размещал в нужных местах едва ли не с фотографической точностью, что сам же ненавидел, и схожесть с натурой достигалась удивительная, но движения, внутреннего движения не возникало.
Со всех сторон несся густой здоровый храп, измученные за день на морозе корреспонденты валились на свои постели. Андрей уснуть не мог, хотя голова так и клонилась к столу. Он силился разгадать, что случилось с его пером, ведь никогда он ему ничего не приказывал, перо или карандаш сами вычерчивали именно те порой всего единственные линии, которые вдруг оживляли дотоле точный, но мертвый рисунок. И вот перед ним лежит несколько портретов особо отличившихся бойцов. Андрей их рисовал "по личной просьбе" начальника политотдела, и Яниш просто ахнул от восхищения, разглядывая вырезанные самим же Андреем линогравюры.
- Немедленно послать во фронтовую газету, - распорядился он.
Но Андрей прихлопнул гравюры ладонью.
- Не могу. Не годятся.
- Да чем же они тебе не нравятся? - удивленно воскликнул Яниш. Великолепные портреты.
Андрей пожал плечами:
- Мне не объяснить, товарищ Яниш. Дайте срок до утра - исправить.
Приближалось утро, но Андрей уже знал: чем больше правит, тем больше портит. Он рисовал этих солдат, совсем еще молодых ребят, с натуры, их специально привезли к нему всего на несколько часов. Ребята, втроем остановившие восемь вражеских танков, сидели перед Андреем смущенные своей славой, тупили взгляды, дергались на стульях и не могли дождаться, когда все кончится. То ли дело приезжал фотокорреспондент: щелкнул два раза, и готово! А на рисунки Андрея все же взглянули, улыбнулись, дружно и с облегчением кивнули: спасибо, похоже! И торопливо попросили разрешения уйти.
Линогравюры, сделанные с этих рисунков, понравились и редактору газеты, и Янишу, и всем вообще, кто бы их ни разглядывал. Не понравились они только ему самому.
Портреты и раньше бывали художнической мукой Андрея. Они получались безупречно правильными и, пожалуй, даже в чем-то выигрышнее оригинала, сказывалась мягкость манеры письма. Но главные черты человеческого характера, особенно скрытые, так для него и оставались за семью печатями. В движении, в движении ухватить бы эти определяющие черточки, и все озарилось бы живым светом, но, садясь позировать для портрета, люди мгновенно замирали, становились каменными. И, значит, ему, Андрею, и впредь теперь изображать вот такие похожие, но каменные лица?
Он просидел над линогравюрами всю ночь, борясь с одолевающим его сном, сделал с каждого рисунка по нескольку вариантов и понял, что самые первые наброски были все же намного лучше. А Яниш днем, забежав на минутку в редакцию, постоял, вглядываясь и подперев языком изнутри левую щеку, покорно раскинул руки:
- Не думал - честно! - не думал, что из хорошего можно сделать еще и сверххорошее. Ну доказал, Путинцев! До-ка-зал!
И у Андрея не хватило мужества признаться, что он как раз ничего не доказал.
А впрочем, может быть, и доказал? Талант художника - это отчасти и сила внушения, магического воздействия на других. Вот он сказал Янишу: "Ночь просижу, а исправлю". И Яниш поверил в талант Андрея, в его способность сделать невозможное. На тот же самый рисунок сейчас он смотрит иными глазами, домысливая то, что вообще-то подсознательно хотелось видеть и ему.
А вот Андрею виделось определенно, да не послушалась полета воображения рука.
Но ведь эта же самая рука почему-то слушалась, когда он переводил в рисунки, привычные его манере, те беглые кроки, что он делал закоченелыми пальцами с ныряющих в ухабах грузовиков и деревянных домов, окна которых странно, крест-накрест, были заклеены бумажными лентами! Грузовики явно двигались, выбрасывая снежную пыль из-под колес, а в запушенных инеем окнах столь же явно улавливались шевелящиеся человеческие тени.
Эта постоянная загадка движения не открылась Андрею и теперь. Вернее, она еще сильнее утвердилась одной прежней стороной: его художническому расчету подвластно только то, что механически - мгновенно - ухватывает взгляд. И остается тайной все, что связано с "шестым" чувством проникновения в "душу живую". А это никогда не дается с быстрого взгляда. В "душу живую" проникнуть можно тоже только "живой душой", природа которой никому, во всяком случае ему, Андрею Путинцеву, не ведома.
Андрею вдруг припомнились офорты "Капричос" Гойи. Еще в Светлогорске Седельников, все-таки затащив к себе на квартиру, показывал ему этот альбом, изданный где-то за границей на великолепнейшей бумаге. Андрей листал альбом как зачарованный и снова и снова возвращался к некоторым особенно ударившим его в сердце рисункам. О Гойе он кое-что знал, в частности, некоторые трагические страницы судьбы этого необыкновенного художника, но полный набор "Капричос" тогда увидел впервые.
"Вы, Андрей, хотели бы стать таким, как Гойя?" - из-за плеча у него мягко спросила Ирина, жена Седельникова. Она-то именно и раздобыла этот альбом, и ради него Седельников затащил к себе Андрея.