Это направление политики представляло собой важную часть сталинского замысла по общему переформатированию большевистской идеологии. Прежде всего оно означало отказ от классических марксистских рецептов по нивелированию культурных, языковых и бытовых различий. В середине 1930 года на XVI съезде ВКП(б) Сталин однозначно характеризует период строительства социализма временем расцвета национальных культур – социалистических по содержанию и национальных по форме. По его убеждению, именно сейчас этот процесс развернется с новой силой, чему будет способствовать обязательное начальное образование на родном языке[642]. А преодолеть отсталость разных национальностей поможет пролетариат; он гораздо лучше справится с этой задачей, чем буржуазия и интеллигентские группировки, прыскающие ядом национализма для укрепления своего господства[643]. Слияние же в одну социалистическую культуру с одним общим языком Сталин отнес к неопределенному будущему, тем самым исключив этот пункт из приоритетов практической политики.
Устранив главных конкурентов в национальном строительстве, партия с чистого листа приступает к реализации концепции «дружбы народов». Пропагандистская машина набирает обороты: бурно приветствуются национальная экзотика, фольклор. Проходят многочисленные декады народов, входящих в состав СССР. Центральная печать раздает высокие оценки «уникальным своеобразным культурам». У каждого народа обязательно находят собственного великого поэта и начинают активно его популяризировать. На Украине в этой роли выступает Тарас Шевченко. В 1930-х годах по всей стране создается культ этого писателя, издаются книги о его жизненном пути и творчестве. Сооружение памятника Шевченко в Харькове превратилось в целую рекламную кампанию, которой дирижировали центральные СМИ[644]. В Грузии объектом поклонения стал поэт Шота Руставели, тем более, что в 1937 году отмечалось 750-летие его поэмы «Витязь в тигровой шкуре»[645]. В культурной жизни Белоруссии происходили удивительные метаморфозы. В 1930 году на известного республиканского поэта Янку Купалу навесили ярлык ярого апологета национализма, а спустя всего четыре года в срочном порядке реабилитировали и объявили белорусским классиком[646].
Произведения национальных деятелей активно переводились на русский язык. Для этой работы отрядили видных советских литераторов и поэтов: Пастернака, Тихонова, Асеева, Светлова, Прокофьева и др.[647] Благодаря их работе на декаде казахской культуры в Москве, широкая публика впервые познакомилась с целым рядом национальных писателей, а также с народными песнями[648]. Различные национальные делегации (украинская, туркменская, казахская, татарская, якутская, грузинская и др.) периодически посещали Кремль, где их обязательно приветствовали члены Политбюро во главе со Сталиным. Периодика середины тридцатых изобилует отчетами об этих встречах. Причем члены делегаций прибывали в национальных костюмах и произносили речи на родных языках[649]. Вот как комментировала «Правда» очередной туркмено-таджикский визит: «Другим стал народ… распрямилась спина, в зал вошли совершенно новые люди…достоинство и честь сквозили в их чертах»[650]. Разумеется, делегации рассыпались в благодарностях в адрес Сталина, который представлялся им Прометеем, «взявшим с неба огонь и научившим людей им пользоваться»[651].
Вот таким образом преодолевались националистические пороки. Однако стержнем сталинской политики стала не просто пропаганда «дружбы народов», а провозглашение патриотизма краеугольным камнем новой идеологической доктрины. Уже в 1934 году в передовицах «Правды» декларировалось, что для советских людей «нет ничего дороже в жизни, чем своя родная страна, освобожденная от ига помещиков и капиталистов», а наша земля – родная мать, «своими соками вскармливающая прекрасные всходы новой счастливой жизни»[652]. Еще не привыкшая к таким заявлениям эмигрантская пресса испытала шок. Меньшевистский «Социалистический вестник» кричал о полном перерождении большевиков, предавших марксистское учение. Группировавшиеся вокруг издания деятели считали невозможным реабилитацию слова «родина»: они напоминали, что это слово было знаменем белогвардейщины, и предостерегали об опасности окончательной смерти революции[653].
Очень скоро «Правда» превратилась в конвейер по производству патриотических установок: «Любить свою великую, свободную Родину значит знать ее, интересоваться ее прошлым, гордиться ее светлыми, героическими страницами и ненавидеть ее угнетателей, мучителей»[654]. Или: беззаветная сознательная любовь к родине подразумевает, что «надо хорошо знать ее сегодня и вчера, ее замечательную историю»[655]. Подобная риторика настоятельно требовала коренной переоценки отечественного прошлого. Теперь говорить в негативных тонах о русской истории стало небезопасно. Любопытно, что показательную и на сей раз более серьезную порку устроили все тому же Д. Бедному. Пролетарский поэт явно чувствовал себя не в своей тарелке, с трудом привыкая к новой доктрине. Он написал текст к опере Бородина «Богатыри», который был воспринят как пародия на героев народного былинного эпоса. Показывать их пьяницами, кутилами и трусами – значит клеветать на русское прошлое. Тем более, что оперные «разбойники» предстали перед зрителями в некоем романтическом ореоле. Особое возмущение вызвало пошло-издевательское изображение крещения Руси – будто бы «по пьяному делу»[656]. Оперу сняли, подвергнув публичному унижению ее постановщика А. Я. Таирова (руководителя Камерного театра), которого уличили в декадентских настроениях[657].
Но, разумеется, главный удар пришелся на М. Н. Покровского, чья идеологическая школа до недавнего времени правила бал в советской науке. В конце жизни историка одолевали дурные предчувствия; он серьезно заболел и больше года, до самой кончины, оставался прикованным к постели. Покровский умер в апреле 1932 года, не застав полного демонтажа своего фундаментального наследия и переоценки своих научных подходов, которые абсолютно не состыковывались с набиравшим силу патриотическим уклоном сталинской власти. Например, ошибочной признавалась его трактовка Смутного времени. Отмечалось, что он даже избегал термина «смута», принятого в дореволюционной историографии, и заменял его формулировкой «крестьянская война», ориентируясь на произведение Энгельса «Крестьянская война в Германии». События русской истории начала XVII века Покровский рассматривал исключительно в контексте классовой борьбы, забывая при этом о польско-литовско-шведской интервенции. Крестьянское восстание закрыло для него все остальные события, а между тем, иностранная интервенция являлась фактором громадного значения: ведь интервенты, желавшие поработить русский народ, находили поддержку у местных феодальных элементов. Игнорируя эти аспекты, профессор не смог понять освободительных устремлений русского народа[658]. Схожая критика звучала по поводу «вредных» взглядов Покровского на Отечественную войну 1812 года. Как выяснилось, он слишком увлекался французскими источниками, в частности мемуарами французских политиков и генералов. Его ослепили «таланты» Наполеона, и он уже не обращал должного внимания на доблесть и патриотизм русского народа, проявленные в борьбе за освобождение страны от иностранных захватчиков. Принижал он и заслуги наших военачальников, противопоставляя им заслуги наполеоновских маршалов. А успех русской армии относил на счет случайных обстоятельств[659]. Как выразился один из критиков Покровского: «можно только удивляться, как эта антинародная ересь печаталась»[660].
Конечно, немалое внимание уделялось концепции «торгового капитализма» и ее сердцевине – хлебным ценам, из колебания коих Покровский выводил все ключевые события российской истории. Например, рост экспортных зерновых котировок на лондонской бирже (это особенно примечательно – авт.) в первые два десятилетия XIX века обусловил либеральные настроения и движение декабристов. Снижение цен совпало с реакцией Николая I, возобновление их роста привело к либеральным реформам Александра II, а новое падение – к реакции времен Александра III. Теперь этот метод историка назывался «вульгарным экономизмом с помесью социологизма»: он выхолащивал хронологию, лишал исторический процесс своеобразного «аромата»[661]. Научному наследию Покровского в целом было отказано в праве называться подлинно марксистским. Вспомнили, как в первое десятилетие XX столетия он находился под влиянием немарксистских идей. С сожалением констатировалось, что в течение длительного времени Покровский стоял во главе многих научных учреждений и организаций; большинство наших специалистов вышло из его школы, так что вредные последствия этого еще предстоит устранить[662]. Устраняли их в соответствии с духом тех лет: школа Покровского была полностью разгромлена, коллеги из его ближнего круга оказались под сильным давлением, их труды нещадно критиковались. Например, об «Очерках истории СССР. XIX – начало XX века», написанных С. А. Пионтковским, одним из любимых учеников Покровского, было сказано, что подобные труды отбивают интерес и желание заниматься историей; этот исторический брак невозможно исправить или улучшить, лучше его просто выбросить[663]. В результате многие единомышленники Покровского были репрессированы, а некоторые расстреляны (П. О. Горин, Т. М. Дубиня, Г. С. Фридлянд, Н. Н. Ванаг, И. Л. Татаров (Коган), В. З. Зельцер, А. Г. Пригожин)[664]. Кстати, разгром школы Покровского по своей жестокости превзошел гонения на историков, чуть ранее проходивших по делу С. Ф. Платонова. Некоторых из них (Б. Д. Грекова, М. Н. Тихомирова и др.) вернули к научной работе: их взгляды и навыки оказались востребованными в новой обстановке. А труды самого Платонова, скончавшегося в 1933 году в ссылке, к концу тридцатых вновь стали широко публиковать в государственных издательствах.