Но даже если допустить, что формальная логика возобладала в нём над интуицией и он прислал телегу ректору, а тот передал её в партком, то поступок ректора снова подтверждает тот тезис, что самые серьёзные дела решаются у нас партийными инстанциями. Ректора тоже не смутило то обстоятельство, что я не член партии, так что, если подходить чисто формально, он мог бы просто игнорировать беседу со мной Выганова, но такое не умещалось у него в голове.
Чтобы снова избежать упреков в наивности, я добавлю следующее. Я осведомлен, что партия является у нас руководящей силой, и знаю, что это даже записано в Конституции. Но простите, разве где-то записано, что человек, которого члены такой-то производственной партийной ячейки выбрали своим секретарем, автоматически становится начальником всего трудового коллектива, включая беспартийных, которых обычно большинство? Нет, конечно. Механизм партийного руководства предполагается не таким. В моём случае Выганов должен был воздействовать на ректора, подчинённого ему по партийной линии, а уже ректору следовало от себя принять в отношении меня нужные меры. Но Выганов не стал усложнять процесс и принял меры сам. Он говорил со мной властно и уверенно, будто он и был моим работодателем. При этом он был преисполнен чувства своей правоты. И он так и не простил мне моего участия в альманахе.
Вскоре в «Литературной газете» была опубликована статья «О чём шум?», в которой утверждалось, что авторы сборника никаким преследованиям не подвергались и подвергаться не будут. Как идеологический работник, тем более прямо соприкоснувшийся с альманахом, Выгнанов не мог не читать этой статьи, но она не притупила его бдительности. Он не только ощущал законность моего преследования, но и проявлял в нём ещё большую инициативу. Запомним же это. Кто стал бы упрекать его, если бы после статьи «О чём шум?» он оставил бы меня в покое? Но он не оставил меня в покое. Однако он не стоит того, чтобы так долго о нём говорить. Пора выводить на сцену следующее лицо.
Имя третье: Фридрих Израилевич Карпелевич. Это мой заведующий кафедрой, хороший специалист, интеллигентный, воспитанный, милый человек с мягким характером. Видя в ком-то эти качества, всегда считаешь само собой разумеющимся, что это вполне порядочный человек. Мы проработали вместе около десяти лет, я был его правой рукой, точнее, его заместителем по научной работе. Совместно мы написали для кафедры методическое пособие. Иногда по вечерам он звонил мне домой, и мы по часу обсуждали кафедральные проблемы. Он считал меня одним из лучших своих преподавателей и многим об этом говорил. Всегда был ко мне очень доброжелателен, а иногда просто ласков. 15 апреля 1981 года он вызвал меня в свою комнату на кафедре и между нами состоялся следующий разговор:
– Вы слышали, что у нас в институте идёт сокращение штатов?
– Да, как раз сегодня мне об этом сказали.
– Вы попали под сокращение и лучше меня знаете, почему. Советую вам подать заявление об уходе по собственному желанию.
– Я должен подумать – это дело серьёзное.
– Думайте, но поскорее. Через два дня должны дать ответ.
На этом мы расстались.
Не буду притворяться человеком с железными нервами. Сколько ни готовишь себя к таким вещам, – а я готовил себя к увольнению уже давно, – они всегда приходят внезапно и вызывают некоторый шок. Весь остаток дня я всерьёз раздумывал, а не подать ли мне действительно заявление «по собственному», чтобы не портить трудовую книжку? И только среди ночи, проснувшись как от толчка, всем существом почувствовал, что такого я никогда не сделаю. Почему я должен облегчать задачу своим гонителям, которые боятся сказать вслух, за что они меня увольняют? Нет уж, пусть так и напишут в приказе: «Уволен за нелегальную публикацию за границей». Посмотрим, поднимется ли у них рука так написать…
Прошло два дня. Карпелевич много раз меня видел, но к разговору не возвращался. Но тут спросил: «Так что вы решили?» – «Знаете, ведь тут судьба моя на карте, хотелось бы поговорить с вами не на ходу, а как следует. Может, сегодня поговорим?» – «Но у вас ещё два часа занятий, я не знаю, смогу ли дождаться… Постараюсь дождаться». Однако по интонации я понял, что он не только не станет дожидаться, но нарочно уйдёт раньше. С тех пор и до самого заседания месткома, то есть около двух месяцев, он избегал всяких со мной бесед. Однажды, идя навстречу мне по улице, сделал вид, что не заметил. Я догадался, что в наших высших институтских сферах что-то химичат, хотят придумать такое, чтобы и от меня избавиться, и не допустить огласки истинных причин увольнения.
Карпелевич не тот человек, которого начальство посвящало бы в свои замыслы, поэтому он выглядел несколько обескураженным. Но инстинктом я чувствовал, что он готов выполнить любое указание сверху, как только оно оттуда поступит.
Вспоминая прежние с ним наши отношения и недоумевая, как он после них мог так себя повести, я иногда сам перед собой пытался заступиться за этого человека: а может быть, он всё-таки порядочный, ведь я ещё ничего твердо не знаю. Снова и снова я принимался перебирать в уме три степени порядочности, которые в данной ситуации я мог себе представить. Высшая степень: Карпелевич горой встаёт на мою защиту, он заявляет начальству: я не позволю уволить лучшего моего преподавателя, моего заместителя – увольняйте тогда и меня! Средняя степень: он не защищает меня, но устраняется от своего личного участия в этом грязном деле. Он говорит: «У вас есть какие-то высшие соображения по поводу того, чтобы его выгнать, вот и придумайте сами, как это сделать без меня». Низшая степень: он сам подает представление о моем увольнении, но сохраняет при этом лицо, говоря со мной по душам: «Понимаете, дела обстоят так-то и так-то, и я тут ничего не могу поделать, но, может, вам будет полезно уже то, что я об этом вовремя узнал, и мы можем вместе подумать, как вам лучше себя вести».
На первый вариант я, конечно, не рассчитывал. У нас осталось очень мало людей, которые способны на такое поведение, хотя в прежней России их было большинство. Второй вариант отпал по той причине, что Карпелевич предложил мне подать заявление, показав этим свою полную послушность администрации. Третий вариант тоже отпадал, так как ни в какие разговоры он со мной не вступал, хотя к тому было много удобных случаев. А спускаться ниже третьей степени порядочности уже некуда – там была подлость. Так что, как ни крути, а выходило…
И только дня за два до развязки у меня возникла мысль, которая позволила предположить, что он всё-таки не подлец. Я подумал: наверное, ту фразу о заявлении он выпалил сгоряча, под влиянием бурного разговора с начальством, в стрессовом состоянии, а потом одумался, потому и молчит, и молчит не только со мной, но и с ними. Наверное, поэтому всё и застопорилось.
На заседании месткома выяснилось, каким безнадежным идеалистом я оказался в этих своих фантазиях.
Мне кажется, мы никак не можем отмахнуться от серьёзного вопроса: в чём таится секрет существования такого рода людей, как Карпелевич? Для меня он ещё непонятнее людей типа Выгнанова. В случае Выгнанова мне непонятен только один момент: как в ту пору, когда он был ещё живым человеком, он добровольно встал на путь служения мёртвой идеологии. В случае же Карпелевича мне непонятна вся его жизнь. Каждый день, проведённый им на земле, является подтверждением таинственности нашего мира, в котором невозможное оказывается почему-то возможным. Ведь те, кто скажут об этом человеке, что он никогда не солжёт, не совершит предательства, подаст ближнему руку в беде, скажут правду. Действительно, говоря о себе, Карпелевич очень искренен, рассказывая о виденном, точен в описании, он не проболтается жене знакомого об измене мужа, если кто-то из сотрудников окажется в нужде, он первый даст деньги по подписке. И это для него не показное поведение, а вошедшее глубоко в плоть и кровь. Но этот же человек, как мы скоро убедимся, глядя мне в глаза, говорил несусветную дожь и при этом даже не покраснел. Этот же самый человек, подобно Иуде, тайно предал меня и после этого оставался со мной любезным и дружелюбным. И этот же человек не пошевелил пальцем, чтобы помочь мне в очень трудную минуту моей жизни, хотя мог сделать это без всякого для себя ущерба. Что же это за чудеса? Если несовместимое спокойно совмещается, то стоит ли вообще придавать какое-то значение логике? Не свидетельствует ли наличие таких людей о зыбкости и неопределённости нашего существования и об условности связей и отношений мира, которые мы склонны абсолютизировать?
Может быть, это и так, а может быть, и нет, вдаваться в исследование глубин человеческой натуры нам рано, так как мы ещё не перешли к философским обобщениям, а только собираем факты. Впрочем, исследовать эти глубины и бесполезно – если уж мы не можем разгадать природу электрона, то куда нам разгадать природу человека! Что же касается нашей коллекции фактов, то она, несомненно, обогатится, если мы вглядимся в Карпелевича повнимательнее.