А тут нас, передовых рабочих, послали в деревню, строить колхозы, крестьянский путь к коммунизму, как мы считали. Ходили уговаривали людей, силу приходилось применять, а что делать, когда сверху приходит разнарядка, столько кулаков выселить, а столько в колхоз записать. Неохотно люди шли в колхоз, жалко со своим расставаться, частнику надежней жить. Единственное, о чем я жалею, что не отговорил людей отдать весь хлеб, мы были уверены, нам помогут, нас не оставят, конечно, нам помогли, но поздно, люди гибли, хорошие люди умирали, а куркули жили. Приезжает такой начальник из района, ему бы поесть да бабу, и на остальное наплевать. Видя таких партийцев, как крестьяне могли верить нашей партии.
А это уже XX съезд, меня как старого большевика пригласили, споров было много, а толку нет. Разоблачили Берию, Сталина и все, наметили сдвиг в политике, экономике. Но все осталось на бумаге. Честно говоря, я не верю, что Сталин виноват во всех репрессиях, не он, без его ведома, возможно, все это творилось. Он бывал у нас в квартире, еще до семнадцатого года, хмурый был, но честный и принципиальный, для меня он остался идеалом большевика и сейчас.
«Избрали меня председателем госпиталя»
Русов Павел Никифорович, 1897–1978 годы, дер. Спирино Костромской губ.
В Тамбов я приехал в 1916 году, где зачислен был во 2-ю роту 204-го пехотного полка. Мой отделенный командир младший сержант Василий Козумов был моего роста, очень красивой наружности. Он как за своим братом за мной ухаживал. По ночам укрывал своей шинелью и одеялом. Я занимался прекрасно и был первым солдатом нашего отделения. Он рекомендовал меня в учебную команду. Я пошел в команду, где мне достался отделенный командир, младший унтер-офицер Миниев. А взводный офицер был прапорщик Увейнов. Офицер среднего роста, широкий в плечах. Мы вскоре узнали, что он был борец и хороший шулер играть в карты. Раз обыграл на две тысячи рублей командира Московского округа Морозовского, а на другую ночь выиграл опять две тысячи рублей и стал жить на широкую ногу. Завел шинель как у генерала и стал ездить на бегунках к нам в Ахмединовские казармы и другой раз придет пьяный. Но мы его любили и уважали. Раз я попал под неприятности, и меня привели к нему на расправу. Он выслушал мои объяснения и велел поставить меня «под винтовку» на два часа. Такое было мне наказание, больше он дать не мог, а мог передать по команде мое поведение начальнику команды, который дал бы мне 20 часов «под винтовку». Он меня спросил: «Ну, что попался, „Канарейка“?» Он так меня называл. Дело в том, что я во взводе был запевалой и был голос у меня тонкий. Он говорил: «Запевай, „Канарейка“!», и я запевал…
До февральской революции у нас в роте произошел ужасный случай, какого мы не видали, как пришли на службу. За какую-то маленькую провинность один наш офицер дал наказание одному украинцу десять шомполов. И вот, чтобы выполнить это приказание, этого мужика повели на конюшни. Но в это время солдаты возмутились и, схватив виновника, бросились на унтеров и отбили несчастного солдата. После этого пришел прапорщик, и сделал митинг роты, и рассказал про наказание, которое заслужила рота. Вскоре произошла революция, и прапорщика куда-то дели, перевели в другой полк.
И вот я попадаю на уроки к моему старому отделенному Василию Разумову, который отправлял меня в учебную команду., и к своему земляку по деревне Шевелеву Гаврилу Федоровичу, который ушел на фронт с первой маршевой ротой. Попал я в 20-й Рижский полк, стоявший на участке левее Двины против Золотой Горки.
Я стоял в одну ночь на посту и наблюдал за противником, как вдруг прилетела от него пуля, и ударила в мою винтовку, и разорвалась против лица, и поранила меня в лицо. Один осколок попал в правый глаз около зрачка, и тот по сие время косил, и не поворотить глаза, но врачи забеспокоились и направили меня к специальному врачу в Москву. Приехал я за четыре дня до Октябрьской революции и попал в госпиталь № 115 против Павелецкого вокзала. В госпитале после Октябрьской революции меня избрали председателем госпиталя, и я стал об нем заботиться. Открыл там школу. Дали мне двух молоденьких учительниц, которые были уже в то время партийными и стали помогать мне в правлении госпиталем. Моя голова была еще забинтована марлей, а мне сразу пришлось бежать в город искать подводы и ехать по картошку. 500 раненых солдат были спасены мной от сильной голодовки, где выдавали по 200 гр. хлеба в день. А в это время на улице свирепствовала стрельба из винтовок и пулеметов, и стреляли все кому не лень и в кого не поймешь. Так продолжалось трое суток, после чего можно было выходить на улицу и ездить с ранеными бойцами в Большой театр, где проходила драма «Евгений Онегин». Но из театра приходилось идти пешком, трамваи уже переставали ходить. Когда я провел в госпитале два месяца и все было установлено, что осколок из моего глаза вынуть нельзя, я попал на Комиссию, и мне дали десять месяцев отпуску, и я уехал в д. Спирино, где и был выбран председателем Спиринского сельсовета…
В 1919 году был взят в Красную армию и ушел воевать с англичанами под Архангельском. Я был выдвинут в должности каптенармуса роты. Приходилось ездить в тыл за получением продуктов. Потом я служил в 1920 году в инженерной роте в качестве столяра-стекольщика. Приходилось ремонтировать казармы солдат.
В 1921 году меня окончательно демобилизовали. Я пришел домой и стал править своим хозяйством, не имея лошади, а имея одну корову и одну овцу, выделенных отцом.
Меледичева Августа Николаевна, 1910 год, г. Котельнич, швея
Я родилась 5 марта 1910 года в городе Котельниче. Мама была кухаркой, но рано умерла в 1918 году. А отец в 1915-м умер, под лошадь попал. С восьми лет мы с сестренкой одни остались. Люба меня на полтора года младше была. И вот сразу после маминой смерти получаем мы письмо от тетки по отцовской линии. Она еще не знала, что мама умерла, и всех троих звала к себе на лето в Санчурск. Оно у них жарким обещало быть. Ну, люди добрые денег нам насобирали. С грехом пополам добрались мы до Санчурска. Полпути на лошади, половину — пешком прошагали. А дороги ведь тогда грязнющие были. Прибыли в Санчурск, дом нашли по памяти — узнали. А тетка за водой на колонку ушла. Мы как были, так в пыли, грязи зашли в дом, залезли на печку да заснули — с усталости-то и не постеснялись. Ну, тетка пришла, нас не видит, на кухне возится. И тут ее сын пятилетний, Митя (их у нее шесть было) на печку полез. Просыпаемся мы от дикого крика. Понять ничего не можем. Оказывается, он нас за чертей принял. Тетя Настя прибежала с ухватом, думает, что за такое? Люба в рев, я за ней. Еле признали нас. Рассказали им про житье-бытье, про мамину смерть. Она поплакала с нами. Но, говорит, детки, мне своих-то нечем кормить, грибами да ягодами летом хорошо живем, а зима придет — хоть по миру идти. Так что ж, говорит, у своих-то деток последние крохи отбирать. И сама ревет в голос.
Сейчас я ее хорошо понимаю. С восемью-то ртами далеко не уедешь! Ну, мы тоже не знаем, что делать. Дождались хозяина, дядю Степана. Он, помню, высокий был, здоровый. Порода, волос кудрявый — в деревне красавцем слыл. Увидел он нас — грязные, худющие — у самого сердце сжалось. Говорит, до зимы оставайтесь, не по миру же идти! Стали мы в новой семье обживаться. Все вроде неплохо, да только тетя Настя потускнела вся словно. Чувствовала, наверное, что не поднять ей нас всех. Но виду не подавала — ласковая к нам, сиротам, была. Лето быстро пролетело. Дрогнуло у них сердце, и на осень нас оставили. Но стала, словно мачеха злая. А ведь она добрая очень раньше была.
Мы с мамой часто у них гостили. Люба частенько маму вспоминала. Заберемся мы с ней на чердак и сидим, плачем. А к лету и того хуже стало. И тут через Санчурск семья одна ехала в Вятку к родным. Мы и надумали с Любой уехать. Лучше, думаем, в нищете, да не в обиде. Тете Насте ничего не сказали, а через дочку ее передали ей поклон за все доброе, что, мол, спасибо ей. Добирались мы дней пять, не помню уж точно. Днем шли, ночью у людей останавливались. Устали очень.
В Вятке устроили нас во Второй детский дом, где я была до 1925 года. Хорошо жили, весело. Вот только Любушка в 1924 году от заражения крови умерла. Они в швейном цехе работали, иглу она вставляла, нажала случайно на педаль — только палец прострочила. Думали, рана — к свадьбе заживет. А тут вон как вышло… Одна я осталась, как перст.
«Наш барин учился вместе с царем»
Енина Клавдия Ильинична, 1906 год, хутор Меркович Самарской губ.
Хутор наш назывался по фамилии нашего барина, он был нации немец. Эту землю он получил в подарок от царя Николая Романова. Родители мои, Енин Илья Исаевич и Енина Ефросинья Григорьевна, которых не знаю года и месяца рождения, но как мне рассказывала моя мать, после раздела с тремя братьями пошли в работники к этому барину. Жили у него, где было помещение для работников. У них было уже двое детей. Мать моя рассказывала, что наш барин Меркович Владимир, отчество не знаю, учился вместе с нашим царем Николаем Романовым и были с ним хорошие друзья.