— Молодой человек, — сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, — вы мешали мне слушать пиесу… это неприлично, это невежливо.
— Да, я не старик, — отвечал Пушкин, — но, господин штаб-офицер, еще невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?
<Денисевич> сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?»
На следующее утро без четверти восемь Пушкин с двумя секундантами был на квартире у Денисевича, который явно не ожидал столь серьезного поворота событий. «Что вам угодно?» — сказал он статскому[66] довольно сухо. «Вы это должны хорошо знать, — отвечал статский, — вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается еще четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…» Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. <Денисевич> мой покраснел как рак и, запутываясь в словах, отвечал: «Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…» — «Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, — сказал более энергичным голосом статский, — я уж не школьник, и пришел переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут оказал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…» <Денисевич> не дал ему договорить. «Я не могу с вами драться, — сказал он, — вы молодой человек, неизвестный, а я штаб-офицер…» При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя глупое и униженное положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня загадкой. Статский продолжал твердым голосом: «Я русский дворянин, Пушкин; это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно иметь будет со мною дело» {139, т. 1, с. 170–172}.
Вызов мог быть и письменным. Письменный вызов назывался «картель», хотя это название не было общераспространенным.
Какой-либо устойчивой формы картеля не существовало. Обычно это было просто письмо. Вот как Пушкин характеризует «записку от поэта» — вызов, присланный Ленским Онегину через Зарецкого:
То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал друга Ленский на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел <…>.
Мы привели цитату более полно для того, чтобы подчеркнуть, что Пушкин использует в тексте в качестве внутренних цитат ритуальные формулы принятия вызова («всегда готов») и завершения переговоров («имея дома много дел»), но в отношении вызова обходится внешней характеристикой.
Записка, содержащая вызов, могла быть такой, какая приводится в «Вечерах на Карповке» М. С. Жуковой: «Взаимное оскорбление наше может омыться только кровью. Место, оружие в вашей воле, время — шесть часов» {71, с. 61}.
В некоторых случаях вызов составлялся умышленно оскорбительно, чтобы сделать дуэль неизбежной и предотвратить возможные попытки замять дело. Такое письмо послал 26 января 1837 года Пушкин Геккерену. Это письмо чрезвычайно эмоционально и энергично, Пушкин с замечательной непринужденностью сочетает в нем формулы словесного оскорбления («пошлости», «нелепости», «грязное дело», «бесчестить», «мерзкое поведение», «плут и подлец») с этикетными клише («имею честь быть…» и т. п.); наполняет письмо самыми язвительными намеками на двусмысленность отношений Дантеса и 1еккерена («незаконнорожденный или так называемый сын»; и к тому же называет Геккерена «бесстыжей старухой» — это не только намек на сводническую роль, но и на гомосексуальные наклонности). Это, конечно же, откровенное развернутое оскорбление, после которого замять дело вряд ли представилось бы возможным. Честный человек не решится никому показать такое письмо, а если в ответ на него не последует решительных действий, то автор может распространить его и сделать адресата посмешищем в глазах всего общества.
Своеобразным шедевром вызова-оскорбления является письмо поручика Лейб-Гусарского эскадрона Куколь-Ясно-польского его начальнику, отставному екатерининскому фавориту генерал-майору С. Г. Зоричу. Зорич, невзлюбив Куколя, обходился с ним чрезвычайно грубо, как, впрочем, и со многими другими офицерами, да и вообще делам службы уделял внимания намного меньше, чем развлечениям в своем Шкловском замке. Куколь, не имея возможности ни избавиться от преследований Зорича, ни выйти в отставку, дошел до крайности и послал обидчику следующее письмо:
«Милостивый государь, Семен Гаврилович.
Ваше Превосходительство хотя и бесчестнейшим образом обидеть меня изволили, но сколько я слышу от многих сторонних, что вы, оказывая ко мне свое великодушие, обещаетесь сделать мне удовольствие, о котором я до сих пор и понятия не имел, но из любопытства спрашивал у многих, что б оно значило, и так мне его истолковали: что надобно, дескать, тебе с Его Пр-вом стреляться или рубиться, а без того де не можешь быть честным человеком, да и ты де ему, гунствату,[67] т. е. Вашему Пр-ву, подашь повод и других обижать. Итак, я рассудил воспользоваться Превосходительства Вашего сим изъявленным Вашим великодушием, да и как говорят, что без этого и бесчестного человека имя носить не могу, то потому и оставляю марать бумагу понапрасну и говорю тебе, гунствату и бесчестнейшему в свете человеку: если в тебе, скоте, есть хоть малейшая искра благородства, то ты должен явиться с пистолетами для обещания своего сегодня пополудни в 4 часа за Невским на плац, где я тебе, гунствату, хочу моим пистолетом истолковать то, что Куколь не твой Адам и не Шкловский управитель, следственно, и не можешь ты его так трактовать, как сих двух <…>. Опомнись и рассуди своею глупою головою, что я человек и что меня по пружинам нельзя ворочать. За всем тем нахожу за нужное тебе напомнить, что если ты сего моего требования не выполнишь, то первое мое старание будет искать случай прибить тебя так, как каналью и труса, где бы только я тебя не увидел. Ожидающий или сам на плацу за честь свою остаться, или тебя, гунствата, оставить — Куколь-Яснопольский» {148, с. 126–127}.
Дуэль, конечно же, не состоялась — слишком велика была разница в социальном положении соперников. Зорич не постеснялся это письмо и еще одну позднейшую записку (в которой Куколь уже безо всяких «Ваших Превосходительств» называет его свиньей) представить вместе с рапортом Потемкину; Куколя отдали под суд, и вот как в конце концов решила это дело Екатерина: «Куколя-Яснопольского за содеянные им преступления в противность закона и дисциплины, лишив чинов впредь до выслуги, отослать его в Иркутск к генерал-поручику Якобию, для употребления в такую службу, к которой он способным найден будет. Генерал-майору же Зоричу дать приметить, чтоб он впредь с подчиненными ему офицерами обходился прилично офицерскому званию. Екатерина» {148, с. 127}.
Но вернемся к вызову. Обычно картель передавался секундантом (в немецкой дуэльной традиции такого секунданта называли «картельтрегером», но в России это словцо практически не употреблялось). Б столицах (Петербурге, Москве) вызов порой посылали по почте. Но чаще всего отвезти картель доверялось благородному человеку, таким образом он становился секундантом и должен был вручить вызов лично и дождаться ответа. Передавать письмо через третьи, случайные руки или посылать его со слугой или денщиком считалось недопустимым.
Очень часто в вызове уже указывались основные условия поединка. Потом, уже на месте боя, секунданты обговаривали нюансы, и дуэль начиналась. Тем не менее составление условий поединка — это самостоятельная часть дела чести, и нам придется на ней немного задержаться.
«Дуэльный кодекс» В. Дурасова и другие кодексы конца XIX — начала XX века требовали очень серьезного отношения к составлению условий поединка. Условия должны были оговариваться обязательно письменно, очень подробно, а потом точно выполняться на месте боя. В реальной практике в XVIII — первой половине XIX века письменные условия составлялись весьма редко. Во-первых, это создавало опасность разглашения в тех случаях, когда сохранялась возможность скрыть дело; во-вторых, составление каких-то бумажек, несомненно, должно было казаться бюрократизмом в делах чести, где принято верить на слово. Если же все-таки условия записывались, это было знаком очень серьезного отношения к делу.
Условия составлялись секундантами. После того как состоялось оскорбление и оно было принято, соперники должны были удалиться из общества. Это был своеобразный карантин: от оскорбления до дуэли соперники считались как бы не вполне правоспособными в обществе чести. Неприлично было появляться в свете, не закончив дела чести. Такого человека могли не принять, что стало бы для него явным оскорблением. Единственной уважительной причиной для появления в свете могло быть только желание скрыть готовящуюся дуэль.