определилась франковедческая специализация ученого. Издательство «Academia», планировавшее публикацию мемуаров видного участника Фронды кардинала Ретца, предложило Поршневу написать комментарии и предисловие к переводу. В мемуарах ему встретилось «беглое упоминание о каких-то народных волнениях накануне Фронды», оно и явилось искрой творческого процесса. Б.Ф. «захотел сделать как можно более обстоятельное примечание»; причем «чем труднее было найти материалы и факты, тем сильнее становилось упорство» [555].
С 1935 г., будучи сотрудником кафедры средних веков ГАИМК (в рамках этого исследовательского центра в 30-х годах были разработаны основы формационной теории древности и Средних веков), Поршнев начинает знакомить коллег с результатами своих исследований: «Восстание в Байонне в 1641 г.», «Восстание в Бретани в 1675 г.». В 1939 г. на общем собрании отделения истории и философии Академии, посвященном 150-летию Французской революции, Поршнев выступает с докладом «Крестьянские и плебейские движения XVII–XVIII вв. во Франции». В 35 лет в ноябре 1940 г. на Ученом совете МИФЛИ, профессором которого он стал двумя годами раньше, Поршнев защищает докторскую диссертацию «Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1648 гг.)». С 1943 г. становится сотрудником Института истории АН СССР, продолжая преподавательскую работу (МГУ).
Подготовленная на основе диссертации одноименная монография была опубликована в 1948 г. и, удостоенная Сталинской премии в 1950 г., предопределила не только репутацию Поршнева как крупнейшего советского исследователя народных движений, но и обеспечила международное признание ученого [556]. С рецензиями выступили виднейшие французские специалисты И.М. Берсе, Г. Лемаршан, Э. Ле Руа Ладюри, Д. Лигу, Р. Мандру, Р. Мунье, Ф. Фюре [557]. Воссоздав картину непрерывной цепи народных восстаний, советский историк открыл для французов, что их XVII век, «Grand siécle» был до краев наполнен классовой борьбой, и с этой позицией нельзя было не считаться самым убежденным противникам марксизма (наиболее известный пример – ставшая хрестоматийной в мировой историографии полемика между Поршневым и Роланом Мунье).
XVII век был назван тогда во Франции «поршневским временем», причем смысл оценки раскрывается двояко: и в значимости того, что сделал ученый для его изучения, и в последствиях, которые имело это изучение в творческой судьбе ученого. От монографии 1948 г. пролегли две большие дороги научных исследований. Первой была разработка вопросов истории народных движений, теории феодализма и общественно-экономических формаций; вторая привела к «горизонтальным срезам» европейской истории периода Тридцатилетней войны.
Семь подготовленных во второй половине 40-х годов статей были посвящены феодализму [558]. В них, опираясь на исследование народных движений XVII века, Поршнев сформулировал постулаты своей концепции классовой борьбы, представив последнюю воплощением диахронического единства истории и универсальным носителем энергии исторического процесса.
Место, которое заняла в его представлениях классовая борьба, Поршнев пояснял «парадоксом Оскара Уайльда»: «Непокорность, с точки зрения всякого, кто знает историю, есть основная добродетель человека. Благодаря непокорности стал возможен прогресс, – благодаря непокорности и мятежу». «В этом афоризме, – утверждал Поршнев, – сквозит истина, по крайней мере, для всякого, кто действительно знает историю. А ее знал уже Гегель и поэтому тоже говорил, что движение истории осуществляет ее “дурная сторона”, “порочное начало” – неповиновение» [559]. Таково было кредо Поршнева-историка, его философско-историческая парадигма.
Значение произошедшего конфликта с большинством коллег-медиевистов, среди которых он начинал свою профессиональную карьеру, в творческой и человеческой судьбе ученого многозначно. Это – известная изоляция (и определенная самоизоляция) Поршнева в академической среде, которая не могла, думается, не способствовать развитию его теоретического «монологизма». И прежде всего формировать характерный для Б.Ф. агрессивный стиль полемики.
Ставшее привычным патетическое отстаивание «нашей марксистской позиции» – явное наследие идеологических схваток конца 40-х – начала 50-х годов; казавшаяся анахронизмом в период Оттепели, эта риторика оставалась для Поршнева выстраданной в буквальном смысле слова. Можно говорить о влиянии той схватки не только на психику ученого, но и безусловно на его реноме в профессиональном сообществе.
«Борис Федорович, – вспоминает близко его знавшая и симпатизировавшая ему C.В. Оболенская, – прослыл в академических кругах человеком, мягко говоря, оригинальным, совершенно непредсказуемым и нелегким в научном и в повседневном общении. Он действительно был человеком в высшей степени пристрастным и часто несправедливым, очень импульсивным и вспыльчивым, не умевшим и не желавшим сдерживать свои эмоции. Он мог неожиданно высказать совершенно необоснованно резкое суждение о почтенном человеке, выразиться недопустимо грубо, действовать, сообразуясь не только исключительно с собственным мнением, но иногда и со своим минутным настроением» [560].
Противоречивым было мнение тоже близкого к Б.Ф. человека Г.С. Кучеренко (1932–1997), которое излагает Гладышев: «Геннадий Семенович всегда ощущал себя учеником Поршнева и не упускал случая с благодарностью упомянуть его имя, даже если это и вызывало не слишком доброжелательную реакцию аудитории, как, например, в 1984 г. на ленинградской конференции, посвященной Дидро. Кучеренко понимал, что ему следует написать об учителе, но всячески уклонялся от этой обязанности. Причину он пояснил Надежде Юрьевне Плавинской: Писать о Поршневе однозначно нельзя. Слишком разным был этот человек. Писать о нем только хорошее – значит врать, а писать о нем плохое – пусть… пишут другие» [561].
Допускаю, многое в поведении Б.Ф. вызывало недоумение и у многих, увы, оставались от общения с ним незаживавшие рубцы памяти. В том числе и у академического начальства. Кучеренко, выполнявший фактически всю оргработу по сектору развития социальной мысли в бытность руководства Поршнева жаловался: «Назовешь имя – сразу глухая стена».
Не следует его представлять неким изгоем в научном и властном мире, напротив он был, по крайней мере в конце 50-х и до середины 60-х на хорошем счету. В июне 1957 г. состоялась его командировка в Париж (едва ли не первая у историков-франковедов с начала Холодной войны). Поводом было участие в заседании комиссии по истории представительных и парламентских учреждений, где он выступил с докладом «Претензии Парижского парламента во время Фронды на роль представительного учреждения», а также зачитал доклад Е.А. Косминского. Но главным стали его разнообразные контакты на высоком уровне в научном сообществе, которые были оценены начальством: недаром посол продлил срок его пребывания в Париже [562].
Поршнев ни много ни мало выступал статусным представителем корпорации советских историков, договариваясь о различных видах научного сотрудничества. Предлагал советским правоведам вступить в международное Общество по истории права, а властям – принять делегацию французских историков-марксистов и персонально некоторых видных представителей академического сообщества Франции («с супругами»).
То была весна Разрядки, и Б.Ф. пожинал плоды возобновления научных контактов, хорошо понятного человеческого узнавания друг друга: «Мы с вами – люди одной цивилизации», – сказал Поршневу директор Музея человека и Института человеческой палеонтологии Анри Валлуа [563]. Возникали светлые надежды: профессор юрфака Сорбонны Франсуа Дюмон назвал контакты французских и советских ученых «строительством новой Европы». Единодушным было стремление