не смешивать науку с политикой.
Поршнев с присущей ему широтой воспринимал проявленный к нему интерес. Обосновывая для начальства необходимость установления научных связей на личном уровне, он выступал глашатаем развития контактов с зарубежными коллегами: «Опыт общения с советскими учеными все более открывает им глаза на то, что последние, при всем отличии мировоззрения, не менее их уважают факты и источники, умело исследуют документы и памятники прошлого» [564].
Надо знать Бориса Федоровича, подчеркивая встреченную им доброжелательность, он не удержался и от личностных акцентов. Это – председатель комиссии, профессор Кембриджского университета Элен Кем, «проявлявшая по отношению ко мне много внимания и любезности». Или директор Национального архива Шарль Бребан: «Внимание, оказанное им мне, было значительно большим, чем требовала бы вежливость» [565].
Любопытно, что Поршнев держался свободно, и большинство его встреч проходило в неформальной обстановке, téte-à-téte (что вообще очень не рекомендовалось в ту пору), да и просто на дому у французских коллег. Дважды нанес домашний визит Дюмону, побывал и у преемника Матьеза, лидера левого течения французской историографии Жоржа Лефевра, и у заведующего кафедрой новой и новейшей истории Сорбонны Виктора Тапье, «правого католика», по аттестации Б.Ф. [566].
Соответственно, «очень важным и первоочередным» Поршнев называл приглашение «в порядке важности»: 1) Дюмона с супругой, 2) Элен Кем 4) Виктора Тапье с супругой. На третью позицию Поршнев ставил Собуля с супругой. Б.Ф. оценил последнего как «талантливого и, пожалуй, наиболее выдающегося французского историка-марксиста» [567]. Предложил издать сборник его статей в СССР (что и было сделано А.В. Адо). Провел ознакомительную-инструктивную встречу с французскими марксистами, направленную на установление регулярных связей. Поршнев также узнал от завкафедрой Клермон-Ферранского университета, члена ФКП, о том, как тому удалось провести его избрание доктором honoris causa.
При том не терял политической бдительности и в надлежащих случаях выказывал ее. Порой выходя за рамки требуемого. При посещении аббатства Руайомон, где тогда вместе с музеем размещался Центр международного научного сотрудничества, зайдя в зал заседаний во время перерыва в работе социологического съезда, Поршнев обнаружил на столе «антисоветскую макулатуру» на русском языке Института по изучению СССР в Мюнхене. Это «заведение сомнительного характера», предупреждал Поршнев кого следует о деятельности центра в Руайомоне [568].
Помимо своих бесспорных научных данных и влияния на зарубежных коллег, Поршнев умел, наверное, «пробивать» начальство. Следствием были многочисленные по тем временам выезды за рубеж, причем неслыханно опять-таки по тем временам для ученых Поршневу однажды во время командировки во Францию удалось добиться приезда жены. Дорожил Б.Ф. этими поездками (дочери довелось слышать, что «там» он чувствует себя человеком [569]).
В том же 1957 г. Б.Ф. возглавил сектор новой истории западноевропейских стран, один из сильнейших по составу (10 докторов наук) и авторитетнейших в Институте истории. Полагаю, то без малого десятилетие (1957–1966) стало звездным часом в научно-административной карьере Поршнева, вобравшим яркий взлет и драматический уход и оставившим противоречивые воспоминания у коллег.
Взлет ярко описан Ларисой Федоровной Туполевой, аспиранткой, потом сотрудницей сектора. Заседания сектора под руководством Поршнева, вспоминает она, далеко выходили за рамки привычной рутины: Он «использовал все свои способности полемиста, психолога, лектора и педагога для того, чтобы в секторе разворачивались настоящие состязания между учеными при обсуждении различных направлений развития исторической науки. Возникшая в секторе творческая атмосфера способствовала выходу за пределы замкнутого пространства, очерченного идеологическими барьерами… Молодежь сектора… училась главному… нужно быть свободной в своем выборе. Такова была одна из главных особенностей стиля работы Б.Ф. – открывать другим перспективы научных исследований. Это было проявлением Оттепели в науке» [570].
А вот иная картина от Оболенской: «Несколько первых моих лет в Институте истории Поршнев был заведующим сектором Новой истории, в котором работала и я. Это были довольно тяжелые годы для сектора: Борис Федорович сумел испортить отношения с большинством подчиненных, позволял себе непарламентские действия по отношению к ним, и часто на заседаниях сектора мы замирали в ожидании: что же сейчас произойдет?» [571].
В чем дело? Могут быть два объяснения. Во-первых, как предполагает и Туполева, могли накапливаться негативные эмоции с обеих сторон. Во-вторых, и я думаю это главное, реакция мэтров и молодежи на стиль Поршнева различалась. Молодежь восхищала творческая энергетика, для нее он слыл «живой легендой» [572]. Некоторые мэтры утратили стремление к творчеству.
И если на официальных заседаниях сектора Поршнев «выпадал», то рискую предположить, что в основе случившегося разобщения была отнюдь не «невоспитанность», а, наряду с обостренной неприятием в научных дискуссиях раздражительностью, завышенная требовательность, которой далеко не все сотрудники сектора соответствовали. Не стану упрощать. Манфред и Далин отнюдь не утратили творческого потенциала, и их лучшие работы были еще впереди.
Развело этих ученых по большому счету различное отношение к историописанию. Под благовидным для начальства предлогом подготовки к 175-летию Французской революции Поршнев замыслил трехтомник по истории Нового времени (общим объемом в 150 а.л.). Проект разрабатывал (и неоднократно перерабатывал) Адо. Проспект [573] был разослан по вузам Союза, вызвав многочисленные отклики (наиболее содержательные от В.С. Алексеева-Попова). Несколько лет шли заседания редакционной коллегии, выявившие не только идейно-теоретические противоречия между Поршневым, с одной стороны, Манфредом и Далиным – с другой (главным образом в оценке якобинской диктатуры), но и различный научный подход.
Коротко, Поршнев стоял за проблемность, его оппоненты – за классический нарратив. Замысел Б.Ф. как обычно был грандиозным. Он предлагал раскрыть предпосылки Революции не от конца Старого порядка (по Токвилю и советскому канону), а от начала XVIII в.: «По-настоящему кануном революции был весь XVIII век. Он ее готовил» [574]. Думаю, Б.Ф. виделась «реанимация» отвергнутой «корпорацией медиевистов» и развитие концепции XVII в. как эпохи несостоявшейся буржуазной революции в контексте толкования всего всемирно-исторического процесса как «восходящей кривой великих революционных конфликтов» [575]. Манфред изначально выступал за «хронологическую последовательность» изложения, а не «по проблемам». Поршнев искал компромисс: «Весь вопрос в том, чтобы найти меру хронологизации», «наша задача – не летопись» [576].
Однако новаторского, в меру задуманному Б.Ф. и одновременно соответствовавшего возможностям рабочего коллектива (в основе из сотрудников сектора), приученного именно к хронологически-страноведческому нарративу, компромисса найти так и не удалось. Издание трехтомника было отменено.
Фиаско коллективного проекта стороны расценили по-разному. Адо, разрабатывавший замысел Поршнева, был очень расстроен [577]. А Манфред говорил мне, что в таком виде, как было задумано (Поршневым) и представлено (Адо), издание стало ненужным. Его мнение, что история Революции оказалась подмененной всемирной историей, разделяли и другие коллеги.
Так или иначе Б.Ф. и среди специалистов по новой истории оказывался «вне корпорации». И его возраставшая