Но на решение Марии повлияла не слепая паника, пет. Это был хорошо продуманный, сознательный выбор. И этот выбор знаменовал собой отказ от многого, чему ее учили в детстве: быть беспомощной, не доверять своим суждениям, страшиться покинуть дом — и прежде всего — повиноваться отцу. Этот выбор шел вразрез с тем, что предлагали святые отцы церкви — молитвы, терпение и мученичество. Решение Марии противоречило героическому мазохизму матери. И разумеется, если бы это бегство удалось осуществить, оно бы явилось политическим событием, повлекшим за собой серьезные последствия.
Мария никогда не откажется от главного, что впитала в себя с детства, но отныне внутри ее будет существовать другая сила, побуждающая в кризисных ситуациях действовать мужественно и решительно, с тем чтобы выжить и исполнить главное предназначение, мысль о котором начала медленно формироваться в ее сознании.
* * *
Так получалось, что бегство приходилось со дня на день откладывать. Мария считала, что это по причине плохой организованности. Все необходимое для побега: корабли, матросы, вооруженные всадники — все это зависело от Шапюи, а он в таких делах был не очень силен. Иное дело — дипломатические переговоры, приватные беседы в перерывах между заседаниями королевского Совета и тому подобное. К тому же прямого распоряжения организовать побег Марии от императора пока еще не поступало.
Тем временем напряжение нарастало. Кромвель открыто заявлял, что самим своим существованием Екатерина и Мария препятствуют установлению хороших отношений между Англией и империей. Он напоминал послу императора, что эти две женщины смертны, а потому остается надежда. Екатерина уже в возрасте и все время болеет — так что, наверное, долго не протянет, а если Марии будет суждено умереть, то это не так уж и плохо, поскольку в таком случае незамедлительно последует заключение дружественного союза между Генрихом и Карлом. Шапюи хорошо понимал намеки Кромвеля и всячески пытался внушить первому министру, что если с Марией что-то случится, то ни о каком мирном договоре между императором и ее отцом не будет идти и речи. Но к лету намеки Кромвеля стали еще прозрачнее. Теперь он обвинял Екатерину и Марию во всех бедах короля. Сразу же, как только «Господь призовет их к себе», все сомнения в законности брака Генриха с Анной и прав их дочери на наследование престола рассеются. Разговоры стихнут, мятежники успокоятся, так же как и император.
Шапюи надеялся, что жестокие нападки Кромвеля на Екатерину и Марию — всего лишь слова, хотя и не был в этом уверен. Он знал, что личной ненависти у Кромвеля к ним нет, он просто исполнял свою службу. А вот Анна — совсем другое дело. Когда Генрих приказал послать на эшафот Фишера и Мора, она громко заявила, что несправедливо одних казнить, а других миловать.
«Эти женщины королевских кровей, — говорила она, — намного худшие мятежницы и предательницы, чем все остальные». Особенно она ненавидела Марию, обвиняя королевскую дочь в том, что та «ведет войну» против отца и замышляет смерть самой Анны. «Если я не избавлюсь от нее первой, — настаивала королева, — она непременно расправится со мной. Но меня не проведешь, — добавляла Анна, — не она будет смеяться над моим гробом, а я посмеюсь над ее могилой».
Постепенно Анна превращала конфликт по поводу наследования престола в апокалиптическую битву, из которой живым может выйти только один. Говорят, что Генрих пытался ее успокоить, пообещав, что, пока жив, не позволит Марии выйти замуж. А без помощи мужа мятеж ей не организовать, так что для Анны и ее сына, которого король с нетерпением ждет, она не опасна.
Ведя борьбу с Екатериной и Марией, Анна все время помнила о главном. Необходимо произвести на свет сына, наследника престола, во что бы то ни стало! Генрих еще не забыл пророчества «кентской монахини» о том, что второй его брак проклят Богом. Теперь Анна где-то раскопала ясновидящего (разумеется, заплатив ему), чьи пророчества были в ее пользу. Этот человек заявил, что ему во сне явилось откровение, в соответствии с которым Анна не может забеременеть, пока живы Екатерина и Мария. Фальшивого пророка вначале привели к Кромвелю, а затем к королю. Свидетельств того, что Генрих принял его слова близко к сердцу, не существует, но, разумеется, все это его обеспокоило и добавило раздражения.
Понимая, что Марию обязательно попытаются похитить (с ее помощью или насильно), он весь 1535 год был озабочен охраной дочери, и ему казалось, что похитителями должны быть не испанцы или фламандцы, а французы. Генрих полагался на взвешенную политику военного невмешательства Карла, которую тот пока менять не собирался, а вот французы могли соблазниться перспективой иметь у себя Марию в качестве заложницы. Дело было в том, что его дочь повсюду в Европе считали наследницей английского престола и обладание ею могло привести в действие некие дипломатические рычаги, в которых французы очень нуждались, чтобы восстановить свое сильно ослабленное влияние в Италии и во всей Европе. Мария была уже совершеннолетней, поэтому на ней могут быстро женить какого-нибудь принца крови, который вскоре соберет армию и под флагом жены ринется на завоевание Англии. При этом поддержка мятежных лордов ему обеспечена, так же как и недовольных придворных, которые уже несколько лет надеются именно на такое развитие событий.
По этой причине Генрих приказал усилить охрану резиденции Марии и распорядился, чтобы никто рядом с ней не появлялся, кроме свиты и известных гостей, таких, как люди Шапюи. В каждый морской порт, находящийся примерно в сутках пути от ее резиденции, были посланы вооруженные стражники с приказом проверять личность всех девушек, поднимающихся на борт иностранных судов. Когда Шапюи сказал Кромвелю, что должен поехать во Фландрию по личным делам, первый министр побледнел, думая, что это связано с побегом злосчастной дочери короля.
Должно быть, теперь появились определенные причины для оптимизма, поскольку, несмотря на предосторожности Генриха, Мария написала кузине Марии, регентше Нидерландов, что недавно услышала об «эффективном средстве, которое может быть найдено от этих неприятностей». Замечание довольно туманное, но тон письма был явно оптимистическим, несмотря на мрачную концовку. Перед тем как подписаться, Мария вставила, что письмо «написано 12 августа, в спешке и страхе». Должно быть, в предыдущем письме регентша передала Марии какие-то хорошие известия, к тому же от посла Мария знала, что во всех храмах Испании служат молебны во здравие ее, и ее матери.
Впрочем, осенью Мария пала духом, потому что вновь заболела. В сентябре к ней были приглашены лекари, чтобы лечить «воспаление» в голове. Они рекомендовали ей немедленно переехать «в какое-нибудь место, где она может иметь отдых и приятное времяпрепровождение». Мария все время боялась, что ее отравят, и потому «ко всем лекарствам питала отвращение» и вообще стала трудной пациенткой. В следующем месяце она снова заболела, и леди Шелтон не звала лекарей целых двенадцать дней, вероятно, надеясь, что на этот раз выжить у Марии жизненных сил не хватит.
Когда Мария почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы написать письмо Шапюи, то в нем уже не было того оптимизма, что она обнаруживала летом. Ей хотелось написать императору, но она призналась послу, что «боится, как бы те, кто за ней постоянно наблюдает, это письмо не перехватили». Мария просила Шапюи отправить в Брюссель личного посланца, чтобы все рассказать Карлу. Видимо, ей казалось, что послания Шапюи чересчур бесстрастные, а чтобы смягчить сердце императора, необходимо красочно описать страдания ее и матери. «Несомненно, — писала она, — Его Величество тогда бы увидел, что спасение родственниц, которые влачат здесь жалкое существование, было бы деянием, ценимым более высоко в глазах Господа и не менее славным, чем завоевание Туниса, которым Его Величество сейчас занимается». «Даже покорение всей Африки, — добавила она с пафосом, — не может принести Его Величеству большей чести».