После отъезда Тотлебена все приготовления пришлось ликвидировать. Лавка на Итальянской была закрыта; подкоп в ней еще ранее заполнен землей, раньше вынутой из него. В этой нетрудной работе помогала и я, таская ночью мешки с землей из жилой комнаты и опуская их в подвал, где мужчины утаптывали рыхлую землю. Когда все было приведено в надлежащий порядок, Саблин и Перовская уехали, за ними последовали Исаев и Якимова. Я передала с ними в Комитет заявление, прося отозвать меня из Одессы и назначить лицо, которому я могла бы передать местные дела и связи. Я мотивировала свое желание тем, что почти год нахожусь в провинции, вдали от центра организации и чувствую себя до некоторой степени отчужденной от общей работы; что мне необходимо побывать в Петербурге для отчета о сделанном мною за этот период времени и для того, чтобы посоветоваться о дальнейшем ведении дел.
Должно быть, в июле я выехала из Одессы в Петербург, не дождавшись преемника, которым был назначен Тригони.
Одновременно со мной по приглашению из Петербурга выехал Василий Меркулов. Неприятно вспомнить, что этот предатель, по-видимому, относился тогда ко мне довольно дружелюбно, потому что по приезде в столицу несколько раз назначал мне свидания через лиц, которые имели с ним деловые сношения. Я выходила к нему в сад, так как в то время была еще теплая погода.
Он был вспыльчив и вечно недоволен; постоянно бранил интеллигенцию и хвалил рабочих и трудовую жизнь. Мы охотно прощали ему некоторое озлобление, считая его вполне естественным в пролетарии, прожившем жизнь в нужде и ненавидящем все барское. Единственным недостатком его мы считали самолюбие, которое старались щадить. В последний раз я виделась с ним не позже августа 1880 года. С тех пор ни личных, ни деловых сношений с ним не имела и не встречалась до 10 февраля 1883 года, когда вместе с Дегаевым он предал меня в Харькове.
Петербург встретил меня выговором за самовольный отъезд, вследствие которого я не могла лично ввести Тригони во все знакомства. Я понимала, что ему было бы легче ориентироваться в Одессе в моем присутствии, но оправдывалась беспокойством, которое мне внушало долгое отсутствие писем и каких-либо известий из Петербурга. Это, кажется, извинило меня в глазах организации. Когда я представила подробный отчет о положении дел в Одессе, то сообщила Тригони все нужные сведения и указания, дала рекомендательные письма, которые должны были сразу поставить его в известные отношения к окружающим, и после этого Тригони отправился на юг, а меня Комитет оставил в Петербурге.
Там в это время на Гороховой улице, под Каменным мостом, шли новые приготовления к покушению на жизнь Александра II. Подробности тогда мне не были известны. Подобно взрыву в Зимнем дворце это дело хранилось в строгой тайне и было в ведении нашей «распорядительной комиссии». Я знала одно, что подготовляется взрыв при проезде царя, и на этот раз из-под воды.
Так как я знала, что в известные часы царь проезжает к Царскосельскому вокзалу, то однажды пошла по этому пути и действительно встретила коляску с императором. Мне хотелось хоть раз в жизни увидеть человека, который имел такое роковое значение для нашей партии. Ни раньше, ни после этого я не видала его. Кажется, это был последний проезд его по этому пути, так как вслед за тем он отправился в Крым и не возвращался в Петербург до глубокой осени. Покушение не состоялось.
В октябре был арестован Александр Михайлов, этот неоценимый страж всей нашей организации, тип хозяина-устроителя, от бдительности которого не ускользала ни одна мелочь, касающаяся нашей безопасности.
Раздосадованный отказом одного юноши, он сам пошел в фотографию Александровского на Невском, в которой снимали арестуемых, и спросил карточки, заказанные там. Это были фотографии уже осужденных товарищей. В фотографии произошло замешательство; во время этой заминки один из служащих сделал жест по своей шее, указывая Михайлову на опасность, и Михайлов ушел. Но, несмотря на это и запрет Исполнительного комитета, на другой день он все же отправился в фотографию, и… когда спускался по лестнице, давно поджидавшие шпионы схватили его.
Для нас А. Михайлов был незаменимым товарищем. Он был, можно сказать, всевидящим оком организации и блюстителем дисциплины, столь необходимой в революционном деле; в его лице мы потерпели тяжелую и прямо невозместимую утрату: многих несчастий мы не испытали бы впоследствии, если бы он был среди нас. Вместе с фанатической преданностью революции он соединял энергию, настойчивость, замечательную деловитость, практичность и такую осторожность, что самые трусливые люди при ведении дел с ним считали себя в безопасности. Талантливый организатор, проницательный в распознавании людей, он был педантичен, последователен и неумолим в проведении организационных принципов. Требовательный к выполнению каждым своих обязанностей, ставивший деловые интересы выше всего, он хотел, чтобы деятель-революционер забыл все человеческие слабости, расстался со всеми личными наклонностями. «Если бы организация, — сказал он мне при одном разговоре на эту тему, — приказала мне мыть чашки, я принялся бы за эту работу с таким же рвением, как за самый интересный умственный труд». Сообразно этому он строго преследовал взгляды на некоторые обязанности как на малопроизводительные, низшие: по его мнению, все, что для организации было нужно, было достаточно высоко, чтоб с радостью взяться за дело. Такой законченный и цельный тип не мог не пользоваться громадным влиянием как на самое организацию, так и на лиц, стоящих вне ее, и его авторитет был так же велик между товарищами, как и среди посторонних. Узкие рамки русской жизни[178] не дали ему возможности развернуть свои силы в широком масштабе и сыграть крупную роль в истории, но в революционной Франции XVIII века он был бы Робеспьером.
Для нас как организации он имел еще значение одного из старейших (по участию) членов революционной партии, связывающих живой личной нитью настоящее с прошлым. Его связь с партией началась еще до 1876 года; с этого времени он становится членом общества «Земля и воля», переживает все перипетии революционного движения и проходит всю эволюцию его вплоть до конца 1880 года.
Таким образом, он являлся хранителем революционной традиции и был связан интимными узами со всеми выдающимися личностями, погибшими за эти четыре года. Его гибель была ударом, который мы вспоминали при всех несчастьях, поражавших нас впоследствии[179]. {230}
Осень 1880 и начало 1881 года были временем усиленной пропаганды и организационной работы партии «Народная воля». К этому времени относится заведение обширной связи с провинцией, организация местных групп, подробная выработка плана действий по отдельным местностям; агенты Комитета занимались разъездами по определенным районам или были командированы для постоянного пребывания в главнейших пунктах империи. Все предыдущие события подготовили уже достаточную почву: «Черный передел» как организация, можно сказать, исчез, его предводители скрылись за границу; обширная группа Михаила Родионовича Попова в Киеве погибла от предательства Забрамского, пробравшегося в ее среду. Усиленное распространение органа «Народная воля», устная пропаганда программы Комитета, а главное — громкие эпизоды борьбы, говорившие сами за себя, привлекли общие симпатии к «Народной воле». Отовсюду к Комитету являлись делегаты для заведения сношений с ним, с предложением услуг для выполнения новых планов, с просьбами прислать агентов для организации местных сил. Таким благоприятным настроением Комитет, конечно, не замедлил воспользоваться; он пожинал плоды своих трудов и своих жертв. В ясно выраженном стремлении кружков и отдельных лиц к объединению, в домогательствах их примкнуть к партии и в постоянных заявлениях готовности принять участие в активной борьбе с правительством сказалось то громадное возбуждение умов, которое явилось следствием деятельности Исполнительного комитета «Народной воли». Смелость заразительна, как и панический страх; энергия и отвага организации увлекли за собою живые элементы, и самая смерть не была страшна.
В самом Петербурге пропаганда, агитация и организация велись в самых широких размерах; отсутствие полицейских придирок и жандармских облав за этот период диктатуры Лорис-Меликова очень благоприятствовало работе среди учащейся молодежи и рабочих. Это было время общего оживления и надежд. Все следы подавленности, явившейся после неудач первой половины 70-х годов и последовавшей за ними реакции, исчезли, как будто все десять лет (1870–1880 годы) не были хроническим кровопусканием всего, что протестовало в России. Требование цареубийства раздавалось громко, потому что политика графа Лорис-Меликова не обманула никого; она ничуть не изменяла сущности отношений правительства к обществу, народу и партии; граф изменил лишь грубые и резкие формы на более мягкие, но одной рукой отнимал то, что давал другой. Предприняв, например, столь прославленное возвращение административно-ссыльных, он сам в то же время широко пользовался этой мерой по отношению к Петербургу; по его инструкции 15 декабря 1880 года в Сибири была изменена к худшему участь карийцев; эта инструкция лишила их, между прочим, такого дорогого права, как право переписываться с родными. Непосредственно писать родным было запрещено, но завели комедию: тот, кто выходил в вольную команду при тюрьме, мог писать родственникам каторжан, извещать их о здоровье, нуждах заключенных и т. п., и эти письма официальным порядком, через канцелярию, отправлялись по назначению. Но каторжане, конечно, находили помимо того способы переписываться с родными тайно. Одно из подобных писем Т. И. Лебедевой я передала в Петербургский музей революции. Оно написано на белой коленкоровой подкладке женского лифчика и в этом лифчике вынесено «на волю».