В Константинополе нас привезли в загородный госпиталь Маль-Тепэ, временный, устроенный, ввиду прибытия армии Врангеля, в казармах бывшего гвардейского полка армии султана. В этом лечебном заведении распорядительная власть принадлежала французам, администрация же состояла из русских, низшая — из офицеров и солдат, высшая — из представителей русской аристократии. Белая кость и голубая кровь неукоснительно почитались республиканцами- французами.
В первую очередь — душ. Необходимая вещь, особенно для тех, кто несколько месяцев не мылся в бане и все время валялся в грязи или на навозе. Но все оказалось не по-человечески. Температура в сарае для душа царила такая же, как на улице, т. е. градуса два мороза. Никто не захотел раздеваться, а иные даже не могли. Русские санитары растерялись. На сцену выступил маленький краснорожий сержант, который начал неимоверно кричать и размахивать руками. Казалось, что вот-вот он лопнет от напора воздуха.
Воя от холода, пришлось раздеться. Одежду санитары уносят в дезинфекционную камеру.
Новая беда: вода нейдет!
Стон и скрежет зубовный. На себя накинуть нечего.
На сцене новый персонаж: М-г coiffeur. Двум он безнаказанно обкарнал волосы на голове и подбородке, но третий, рыжебородый дед, артачится.
Не трожь, тебе, говорю, мусью, не твоего ума дело.
Eh quoi… — недоумевает француз.
Отойди от греха подальше… Смиренный человек, а будешь приставать, — смажу во как.
♦Дидок» — старообрядец. За бороду, как и за двуперстие, его предки шли на самую лютую казнь. Он тоже не хочет лишиться «образа и подобия божия».
Мусью уступает.
Кажется, трудно изобрести более мучительную пытку, чем эта бессмысленная дезинфекция. Когда, наконец, больные, по-прежнему исступленно воя от дрожи, встали под души, оттуда накапало на голову несколько капель теплой воды, достаточных только для того, чтобы размазать по голове ту странную массу, которую служители-французы рубили топором и бросали нам под именем мыла.
Церемония с душем окончена. А одеться не во что, снова приходится сидеть голым на холоде.
Камера не работает, вещи остались без дезинфекции, — вскоре сообщают нам русские санитары, раздавая брюки и гимнастерки. — Ее произведут завтра, а покамест придется ночевать в приемной. В палаты без дезинфекции нельзя.
В приемной поломан пол и выбита рама. Подле окон сугробы снега. На железных койках грязные, набитые соломой матрацы. Подушек и одеял нет. Шинелей не вернули.
Нет силы описать, что перенесли тифозные за эту ночь. Замерзая, проклинали и Францию, и атаманов, и войну до победы. Страшная расплата за грехи вождей и свои собственные!
Я тотчас же после душа лишился сознания, потом пришел в себя, мучимый приступом возвратного тифа.
Утром объявили, что «шеф» приказал отправить нас в палаты без дезинфекции одежды, так как камера окончательно испортилась.
Так за каким же чортом нас ночью морозили, — чуть не плача кричали некоторые.
Тифозные (я был в их числе) потащились длинными казарменными коридорами в верхний эгаж. Из коридоров двери вели или в палаты для больных или в комнаты медицинского и административного персонала. Как я ни был болен, но на одной двери заметил визитную карточку генеральши Кубе, заведывавшей госпитальным инвентарем. Знакомая персона. Вдова придворного генерала. Мать двух гвардейских офицеров, из которых один — адъютант бывшего великого князя Андрея Владимировича, другой состоял адъютантом при Кирилле, но утонул во время великокняжеского купанья вместе с «Петропавловском».
В палатах для больных тоже царил холод, но меньший. Здесь изредка топили крошечную железную печку. О настоящих печках в русском смысле этого слова на востоке не имеют понятия. Зато американских одеял в палате дали вволю.
Тут плохие порядки, — рассказывали мне больные. — «Шеф» — строгий человек. Он до мировой войны был акушером, а теперь лечит от всех болезней. Если у кого день или два постоит нормальная температура, кричит: allez. Больной ему заявляет через переводчика, что ослабел и двигаться не может. Без толку. «Вы все врангелевцы, отвечает, — больные; вам всем нужно лечиться, но мы держим в лазаретах только тех, кто при смерти». Не врач, а живодер какой-то!
Действительно, едва только через неделю после прибытия у меня понизилась температура, как шеф приказал меня выписать. Я возражал, ссылаясь на то, что завтра опять может случиться приступ возвратного тифа, что я чувствую невероятную слабость во всем теле.
Allez! Allez!
Везде оно и повсюду это allez для нас, русских эмигрантов.
Allez! Allez! — кричит часовой-чернокожий, замахиваясь ружьем.
Allez! Allez! — твердит представитель гуманнейшей профессии, чистокровный сын «благородной» Франции, выпроваживая полуживого человека на улицу.
Горек хлеб изгнания!
1 февраля я был отвезен на санитарном автомобиле в лагерь Серкеджи, пересыльную часть и эвакуационный пункт армии Врангеля.
Серкеджи — низменная часть Стамбула на мысу, омываемом Босфором и Золотым Рогом. Здесь — французская морская база. Здесь поблизости товарная станция. Невдалеке и вокзал единственной железной дороги, которая связывает Константинополь с Европою.
Лагерь — восемь низких, но длинных деревянных бараков, обнесенных кругом колючей проволокой. Над одним бараком развевается русский, над другим французский флаги. Это комендатуры. Перед бараками проходит дорога с пристани в город. По другую сторону ее — «казарма Лафайета», в которой обитают французские части. Кругом повсюду черные часовые.
Нельзя ли меня отправить в Хадем-Киой? — обратился к русскому коменданту, высокому, весьма надменного вида, ротмистру.
Вас отправят на Лемнос.
Разве в Чаталдже больше нет донцов?
Есть, как и раньше. Но французы приказали отправлять на Лемнос всех казаков, которых выписывают из госпиталей и вообще которые попадают к нам в лагерь. На донцов они теперь злы.
Когда же отправка?
С первым же транспортом, который повезет продукты.
Началась жизнь на новом месте.
В лагере Серкеджи к этому времени скопилось до 600 человек разного люда. Из-за ненастной погоды отправка на Лемнос задержалась, а народ все прибывал и прибывал из госпиталей. Здешние условия жизни во многом напоминали чилингирские. Тот же голый пол для спанья, тот же холод, как на улице, та жа куча народу, та же грязь, те же паразиты. Только штаб- офицеры и генералы жили лучше. В их бараке были койки с матрацами и одеялами.
Но громадным плюсом здешнего лагеря являлось то, что не приходилось думать о кормежке. Одетые в форму французских солдат русские кашевары прямо на улице готовили в походных кухнях незамысловатые блюда из невкусных французских консервов, фасоли и кокосового масла. Кипяток давали только женщинам. Остальным приходилось пить холодную воду, ту самую, которая текла по трубам из озера Деркос, близ зараженного холерой Чилингира.
Царем и богом лагеря был М-г adjudant. Во французской армии это звание до некоторой степени равносильно нашим старым подпрапорщикам. Настоящей фамилии своего властелина лагерные сидельцы не знали, да и не интересовались ею. M-r adjudant считал себя героем мировой войны и ждал производства в офицеры колониальных войск (в иные части необразованных офицеров не допускают). Ради этого он лез из кожи, чтобы выслужиться перед своим начальством.
Он с раннего утра прибывал в лагерь, бегал, кричал, распоряжался. После обеда его некрасивое, неинтеллигентное лицо заметно багровело, а движения становились более порывистыми. Всякий, кто обращался к нему по делу в этот послеобеденный период, мог рассчитывать или на самый наилучший прием, или на пинок в спину.
Большой любитель du vin, он, как верный сын своей нации, питал слабость и к женскому полу. В объектах для любви недостатка не было. В лагере один барак занимали русские женщины, почему-либо застрявшие в Константинополе и не имевшие нигде другого пристанища. Некоторые из них обосновались тут из-за мужей, ожидая вместе с ними отправки в военные лагеря. Других избавлял от отправки в гражданские лагеря русский комендант ротмистр Александровский. Третьи, выписанные из госпиталей, продолжали болеть, как и многие мужчины, и никуда не могли двигаться дальше.
Кроме того, при лазаретном бараке жили две молодых сестры милосердия, одна по фамилии Лютая, другая именовала себя княжной Волконской. Adjudant был на вершинах счастия, когда la princesse russe, отпрыск дома Рюрика, удостоила его, простого французского парня, своим благоволением. Его мало смущало вставное металлическое горло княжны, хриплый голос, разухабистые манеры и площадная брань, которой он, впрочем, не понимал. В простоте своего республиканского сердца он считал, что такое непринужденное поведение составляет отличительную черту русских аристократок.