Представляя едва ли менее консервативную точку зрения, чем Фрейтаг-Лорингхофен, Харальд фон Хёршельман в своем исследовании «Личность и общность — основные проблемы большевизма»{596} пришел к совершенно иной, более позитивной оценке. Очевидно, полагал он, речь идет не о чисто политическом движении, а «о перевороте в интимнейших желаниях и вере людей, о перепахивании невыразимой в четких словах эмоциональной почвы человеческой души» и тем самым не о чем ином, как о завершении провозглашенной Ницше «переоценки всех ценностей». Хотя эта переоценка и протекает поначалу в чисто негативной и разрушительной форме, все же в мировой истории не найти примеров, «когда движение, не вдохновлявшееся в конечном счете какой-либо этической идеей, развивало такую ударную силу и смогло разрастись до столь колоссальных размеров»{597}.
«Этическую идею», собственно лежащую в основе большевизма, Хёршельман нашел в русском стремлении к «всеобщности, цельности (Allheit)», которое является, по его мнению, сильнейшим выражением общечеловеческого «прафеномена» — «коллективной воли» (Gemeinschaftswille). Здесь обнаруживаются параллели между большевистской структурой советов и христианско-корпоративным устройством общества. Ибо идея советов по своей сути сводится к построению новой «иерархии снизу». «Однако по отношению к “демократии” все это находится в непримиримом противоречии, хотя со старым консервативным идеалом, напротив, как мы видели, имеются странные точки соприкосновения». Многое соответствует «древнему германскому восприятию». Не случайно ведь рожденное консервативным духом социальное законодательство в Германии, где «класс» все еще остался «сословием», навлекло на себя особую ненависть западного капиталистического мира.
Теперь же, поскольку державам-победительницам удалось разбить Германию как оплот древнего чувства солидарности и капитализм будто бы празднует «последний свой триумф», — именно тут между побежденной Германией и разбитой Россией возникает идея нового товарищества, которая противостоит господству разнузданного либерализма. «И, возможно, не совсем случайно и обусловлено не только партийной тактикой то, что сегодня самые радикальные радикалы и консерваторы столь часто собираются вместе на скамье оппозиции, что во время выборов сторонники “Союза Спартака” в некоторых городах солидарно голосовали за Немецкую национальную партию… Подобное родство жизнеощущения… налицо, несмотря на кажущуюся столь непреодолимой пропасть». Применительно к политике Хёршельман добавляет: «Было бы только желательно, чтобы это было признано с обеих сторон, особенно с правой»{598}.
Автор, который в последующие годы приобретет известность как переводчик и издатель произведений русских славянофилов (от Киреевского и Достоевского до Мережковского), примыкал тем самым к широкому историко-духовному течению, представители которого, все равно какого оттенка, видели в «русской идее» противоядие против заражения Германии западно-либеральной идеологией. С этим течением мы будем постоянно встречаться в данной книге по ходу дальнейшего изложения.
Больший скептицизм проявил на первых порах социальный историк Вернер Зомбарт, который в начале 1919 г. вставил в «седьмое, просмотренное и дополненное издание» своего основополагающего труда «Социализм и социальное движение» главу о большевизме{599}. Согласно Зомбарту, большевики были «подлинными детьми капиталистической эпохи», ведь она «возвела в ранг ценности стремление ради стремления, борьбу ради борьбы, новое ради нового». Но это есть чистый дух отрицания, и большевики — его самые последовательные представители: «Большевик говорит “нет” всему, что до сих пор рождал человеческий дух: он вообще противник, античеловек». Большевики не просто антикапиталистичны, но еще и антирелигиозны, антиаристократичны, антилиберальны, антипарламентарны, антинациональны, антипацифистичны, антиморальны и т. п. «То, что они утверждают… есть абсолютное отрицание; то, что они любят, есть идея разрушения; то, чему они приносят себя в жертву, есть “революция”, именно “бытие-не-так”, вечный “прогресс”, продвижение к новым формам…»{600}
Но большевистская революция также подпадает под основной закон любого радикального переворота: «Революционное движение большевиков с поразительной отчетливостью в очередной раз показало то, на что способна революция, но и то, где пролегают пределы ее власти. Никогда, — и это даже слепцу демонстрируют процессы, происходящие в России, — ни одна революция, будь она какой угодно великой, а масштаб и внутренняя энергия российской революции наверняка перекрывают в этом отношении Великую французскую революцию… не будет в состоянии создать новую хозяйственную систему или хотя бы значительно способствовать ее расширению. Подобно тому, как ремесло или капитализм — вне зависимости от любых политических революций — меняли пути своего развития, так поведет себя и социализм как экономическая система: он, как и первые, будет органически расти, подобно растению, и никакая внешняя сила не сможет сократить время его роста и созревания хотя бы на несколько месяцев»{601}.
В оценке субъективных факторов революции Зомбарт, надо сказать, был значительно благосклоннее. Он считал, что во всяком случае большевизм «весьма существенно поддержал дело социализма… что соответствует страстности, отсутствию чувства меры и избыточной широте (Uberschwang) русской души». Лишь своей «пропагандой действия» большевики превратили социализм «в ключевую проблему европейского культурного человечества». По мнению Зомбарта, благодаря им после их неудавшихся экономических экспериментов «мы во многих вопросах техники социализации можем лучше разобраться, чем на основании чисто теоретических оценок». Да, большевики «очистили» идейный мир социализма, перекроив его в «законченный антикапитализм», и «поставили советскую конституцию… как плотину на пути набухающего потока механистического демократизма и парламентаризма, этих форм выражения американской буржуазии»{602}.
Более того, благодаря большевизму, считал Зомбарт, «удалось избежать угрожающего разделения социализма и героизма» и социализм был застрахован оттого, чтобы выродиться «в нищенский идеализм бесплатных обедов для бедняков в народных приютах». «Возможно, здесь сказывается, как некоторым этого хочется, своеобразие русской души, стремящейся к жертве ради жертвы». Зомбарт, кажется, вполне готов одобрить это. Пусть в большевистской страсти к абсолюту проступает и «несовершенство сегодняшнего социалистического идейного мира»{603}, большевики (если выразиться на жаргоне Зомбарта времен войны) во всяком случае не торгаши, а герои — пусть поначалу только герои социального строя, который еще не созрел.
Интеллектуалы и большевизм
В какой степени интеллектуальная жизнь в побежденной Германии была оккупирована большевизмом в положительном или отрицательном смысле, выясняется в конечном счете из документа, который может считаться весьма характерным. На бланках захиревшего «Союза германских ученых и художников» Генрих фон Гляйхен провел в январе 1919 г. опрос среди представительных кругов немецких интеллектуалов об их отношении к большевизму. Под заголовком «Большевизм и немецкие интеллектуале» в начале 1920 г. вышел комментированный сборник ответов, дополненный другими цитатами из книг и статей участников опроса{604}.
Вопросы в опросном листе Гляйхена выдержаны в подчеркнуто нейтральном духе, что в январе 1919 г. на фоне «восстания спартаковцев» и его кровавого подавления нельзя считать само собой разумеющимся{605}. Еще более необычны подбор ответов и комментарии к ним самого издателя. Книге предпослано — как лейтмотив — высказывание Паке, согласно которому «наш способ понимания российской революции является оселком для нас самих». Ибо «мы сейчас переживаем… рождение идеи новой эпохи человечества»{606}.
Разумеется, цитированные высказывания в своей совокупности дали какофонию голосов. При этом разброс мнений — от отвержения до одобрения — проявился во всех политических лагерях. Социал-демократы выступили с торжественным протестом против большевиков «как мародеров революции» (Юлиус Калиский){607}, трактующих «идею диктатуры пролетариата варварски и в русском духе» (Густав Майер){608} и пришедших к «sozialismus asiaticus»[112] (Ойген Гроссман){609}. Подобные формулировки можно сопоставить с голосами из почвеннически-народнического (фёлькишского) или вел и ко германского лагерей, диагностировавшими эпохальный прорыв беззакония и господства плебса (как Пауль Рорбах){610} или клеймившими большевизм как власть криминала и как «заклятого врага арийской культуры», против которого могут помочь «только пулеметы, картечь и подобные разумные средства» (это мнение Ганса Бухерера){611}.