И действительно, в сталинских планах роль косаревского руководящего призыва выглядела весьма весомой. Это подтверждает триумфальная речь Косарева на XVII партийном съезде 1934 года, в которой он провозгласил «сделать ленинский комсомол школой разносторонней государственной деятельности»[1058]. Речь шла не просто о помощи старшим товарищам в деле социалистического строительства, а о готовности вскоре встать им на смену. Ведь молодежь более энергична, более восприимчива ко всему новому. В основных отраслях промышленности новые кадры составляют уже от 35 % до 40 % всех кадров: именно от их труда зависит выполнение обширных планов реконструкции экономики. С трибуны съезда Косарев сформулировал задачу: «овладеть образцовой культурой производства, догнать и перегнать капиталистические страны в области использования техники»[1059]. С этой целью комсомол инициировал специальный общественно-технический экзамен; планировалась инвентаризация рабочих мест на каждом индустриальном предприятии, чтобы выявить резервы эффективности. Лидер ВЛКСМ сказал, что это мероприятие – не кабинетная выдумка, а политический экзамен для каждого пролетария независимо от возраста. И обрушился на руководство профсоюзов, остававшихся в стороне от этого важного дела. Его резкая критика неоднократно прерывалась одобрительными возгласами:
«Верно, правильно»[1060]. В результате выступавший позже председатель ВЦСПС Н. М. Шверник публично признал, что общественно-технический экзамен перерос комсомольские рамки, превратившись в общее рабочее дело[1061]. Кстати, речь Косарева завершилась под «бурные, продолжительные аплодисменты», чего удостаивался далеко не каждый оратор. Все это свидетельствовало об обретении комсомолом серьезного политического веса в партийно-государственной системе. Хотя всего три с половиной года назад – на XVI съезде ВКП(б) – отношение к Косареву было не более чем снисходительным[1062].
Заигрывание сталинского клана с комсомолом, превращавшегося в большую силу, не осталось без внимания в русской эмиграции. Возросшее влияние ВЛКСМ по сравнению с героической эпохой Гражданской войны бросалось в глаза многим[1063]. В стране к началу 1930-х годов насчитывалось свыше трех миллионов комсомольцев, причем половина из них вступила в организацию лишь в последние несколько лет. Как отмечала эмигрантская пресса, комсомольцы заметно усиливают радикализм сталинских реформ и в деревне, и в городе; именно «они в известной степени предопределяют нынешнюю воинственность большевизма»[1064]. Особенно это распространено среди командного состава Красной армии и флота, тесно связанного с комсомолом: к концу 1920-х годов практически весь флот СССР комплектовался комсомольской молодежью, а военные школы и академии принимали для обучения только комсомольцев. ВЛКСМ состоит шефом Красного флота и военно-воздушных сил. Любопытна такая мысль: «Известная часть левизны и беспардонности сталинского курса объясняется тем, что уже теперь приходится ему опереться на новую силу комсомола»[1065].
Тексты выступлений главных комсомольцев позволяют говорить не только о «левизне и беспардонности», но и об определенном менталитете. Партия и комсомол не воспринимались молодежью в качестве политических организаций в классическом смысле; мы сталкиваемся здесь с отношением к ВКП(б) и ВЛКСМ, во многом воспроизводящем религиозный архетип. Конечно, речь идет не о проявлениях традиционного религиозного мировоззрения, а о трансформации духовно-нравственной составляющей в четко фиксированные этические и социальные практики. Комсомольцы осознавали себя в качестве носителей поведенческой модели, выраженной не через индивидуальный, а коллективный опыт. Кстати, именно это обстоятельство стало камнем преткновения для «пролетариев» и их более образованных коллег. Разумеется, выходцы из интеллигентской среды также ратовали за коллективистскую идеологию, пропагандировали ее с высоких трибун, но в интеллигентском ее понимании. Коллективизм же представителей пролетарских слоев вытекал не из знания Маркса и Энгельса, а из солидарного опыта, который в дореволюционный период аккумулировался именно староверческой общностью, издавна находившейся под административно-церковным давлением. В новых условиях этот опыт поднимался на новый уровень, становясь несущей конструкцией уже государственной идеологии. И еще этот опыт говорил, что интеллигенция не может стать устроителем жизни, основанной на коллективистских началах. Поэтому важную задачу по созданию нового справедливого мира нужно выполнять без нее.
Комсомольские источники убеждают, что мы имеем дело со своеобразной этикой, только выраженной не религиозно, а социально. Например, Косарев на одном из пленумов рекомендовал не бить себя в грудь кулаком, по поводу и без повода восхваляя партию. Нужно оценивать практику (т. е. поведенческую модель) коммуниста и комсомольца: насколько она соответствует критериям, выдвигаемым партией. Есть руководящий центр, у него есть генеральная линия – вот это, а не мнение какого-то отдельного руководителя, и является главным мерилом[1066]. Иначе говоря, перед нами все тот же принцип: «верующий может ошибаться, но церковь – никогда», только в сугубо светском контексте. В этом свете становится понятно, почему почетному комсомольцу Лазарю Шацкину устроили обструкцию, когда он призвал не допускать противопоставления коллективного опыта партии отдельному мнению. Видный теоретик комсомола 1920-х годов назвал отрицание самостоятельного мнения признаком «поглупения». Но ему было указано, что расхождение с генеральной линией равнозначно проповеди терпимости к различным уклонам, а это уже очень серьезно[1067]. Интеллигент Шацкин считал партию прежде всего политической организацией в европейском понимании и явно не был готов воспринимать ее в сакральном смысле, где несогласие с руководящим органом (как с церковным собором) приравнивалось к ереси.
Из староверческой психологии вырастала и установка на солидарное устройство экономики. Это значит, что не признается существование как богатых, так и бедных; и никто не должен ломать голову над тем, как он доживет до конца месяца, и чем будет кормить свою семью. Православная церковная традиция не занималась подобными проблемами, освящая религиозно-обрядовыми практиками совсем иное понимание жизни – жизни, по сути, основанной на принципе: либо ты грабишь другого, либо он грабит тебя. И чем больше ты грабишь, тем более почетное место занимаешь в обществе. Такое социально-экономическое устройство Косарев назвал «капиталистической честностью, это было нравственно»[1068]; такую мораль необходимо добивать, объявив ее вне закона, а «тех, кто пытается жить за счет труда другого, в лучшем случае раскулачивать или посылать в колонии»[1069]. Он напоминал о так называемых успешных людях, каждый из которых без угрызений совести готов «пустить большинство крестьян по миру, а самому вскарабкаться мужику на спину»[1070]. Но недопустима зажиточность как результат обирания ближних; наоборот, нужно добиваться, чтобы ни один честно работающий человек не жил в бедности[1071]. Понять эту логику сегодня нелегко: ее истоки лежат в области не прагматики, а веры, когда человек не считает возможным кичиться или удовлетворяться своим благополучием, видя бедственное положение других. Эта подлинная (социальная) вера выступала явным конкурентом традиционных религиозных взглядов, в конечном счете, оправдывавших индивидуальный успех. Именно отсюда берут истоки ненависть к разнообразным оттенкам религиозности и стремление к их тотальному искоренению. Кстати, в масштабной антирелигиозной кампании прослеживается один малозаметный аспект – забвение беспоповцев. Так, А. В. Косарев в обличительных речах перечислял тех, с кем следует бороться. Помимо последователей РПЦ, он называл еще семь сект (баптистов, толстовцев, адвентистов, трясунов, скопцов, хлыстов, духоборов), но не упоминал ни одного из беспоповских староверческих согласий[1072].
Важно также отметить, что «социальная вера» не подразумевала обслуживание мировой революции, а предназначалась для сугубо внутреннего употребления (как у предков). Международные аспекты деятельности комсомола, так занимавшие комсомольскую элиту первой половины 1920-х годов, их пролетарских коллег интересовали гораздо меньше. К примеру, с трибуны V съезда РКСМ (октябрь 1922) один из делегатов открыто возмущался докладами Коммунистического интернационала молодежи: мы три года слушаем одни и те же длинные и скучные выступления Шацкина; «все то, о чем в них сказано, для нашего союза – китайская грамота»[1073]. (Не случайно, доклады КИМа заставляли слушать при закрытых дверях, дабы комсомольские функционеры не разбежались[1074].) Шацкин попытался оправдаться: когда Зиновьев на съездах партии делает сообщение о работе Коминтерна, то по его завершении практически не бывает записок, так как многие наши старшие товарищи также мало интересуются положением на Западе…[1075] Нежелание заниматься международными проблемами всегда составляло характерную черту комсомольских вожаков из пролетарской среды. «Неужели надо брать на себя функции мирового штаба международной революции», – восклицал Косарев, в тоже время отгораживаясь от повседневных проблем обыденной жизни?![1076] «Мировые вопросы в два счета решали, – негодовал он, – а вот поставить будку для минеральных вод на Сталинском тракторном заводе оказалось труднее, чем решить вопрос о перспективах развития германского комсомола; или наладить чистоту в бараках Магнитогорска… оказалось для уральцев гораздо труднее… чем руководство французским комсомолом, над которым они шефствуют»[1077].