В редких случаях Политбюро приходилось делать уступку обстоятельствам. В начале 1930 г. назначенный полпредом в Варшаве В.А. Антонов-Овсеенко отказался выполнить решение Коллегии НКИД о вручении верительных грамот. Ссылаясь на общий смысл ранее полученных им указаний, он апеллировал к «Сессии». Политбюро предписало полпреду «пойти к министру и вручить верительные грамоты», но при этом поручило «указать» ему, что «мы не заинтересованы в обострении отношений с поляками». Такое косвенное раскрытие мотивов решения Политбюро (очевидных, впрочем, из первой части постановления) было продиктовано, на наш взгляд, обстоятельствами более существенными, чем неуступчивость Антонова-Овсеенко. Развертываемые в УССР антипольские акции пришли в начале 1930 г. в противоречие с потребностями стабилизации отношений с Польшей: на Правобережной Украине вместе со сплошной коллективизацией начались массовые протесты крестьян. Не отказываясь от прежних установок, высшее партийное руководство тем самым давало «сигнал» московской, харьковской и минской элите проявлять сдержанность, не доводя свое рвение до обострения советско-польских отношениях[34].
Другим примером – исключением, подтверждающим правило функциональной краткости, – является важное политическое постановление «О поездке т. Литвинова», принятое опросом в конце октября 1933 г. (накануне визита наркома по иностранным делам в Париж, ознаменовавшегося секретными договоренностями с министром иностранных дел Франции о возрождении франко-русского союза)[35]. В нем говорилось:
«а) Считать целесообразной остановку т. Литвинова в Берлине и не отказываться от бесед с Нейратом, а если пожелает Гитлер, то и с ним.
б) В случае, если немцы будут предлагать подписать протокол о том, что все конфликты улажены, то идти на это можно при условии, если они публично в той или иной извиняющейся форме выразят сожаление по поводу ряда неправильных действий германских властей в конфликте о журналистах. Если же они протокола требовать не будут, то ограничиться беседой в тоне, дающем им понять, что мы не намерены углублять конфликт и готовы сделать все необходимое для восстановления прежних отношений.
в) Считать целесообразным при проезде через Париж встречу т. Литвинова с Поль Бонкуром, если соответствующее предложение т. Литвинову будет сделано»[36].
Составители этой резолюции не могли не быть осведомлены об обстановке, возникшей после окончательного выхода Германии из Лиги Наций 14 октября 1933 г. Сложившееся к середине октября англо-французское единство взглядов на недопустимость «немедленного перевооружения Германии» распалось. Решения лондонского кабинета 23 октября пока оставались тайной для Москвы, однако «исключительно дружественная» встреча британского госсекретаря с немецким послом (20 октября) и действия рейхсканцлера, впервые удостоившего английского посла в Берлине официального приема (24 октября), нашли адекватное отражение в сообщениях мировых информационных агентств: Великобритания начинала новый раунд усилий по достижению двусторонней договоренности с Германией по проблемам безопасности и вооружений. Уже по этой причине Гитлер был, менее чем когда бы то ни было заинтересован в публичном примирении с Советами и изъявлении сожалений по поводу действий властей Германии, предпринятых месяцем ранее в отношении советских корреспондентов; выступление Гитлера 24 октября содержало авансы по адресу Польши, но отнюдь не Советского Союза.
В конце сентябре Гитлер передавал через посла Дирксена и статс-секретаря Бюлова, что «хотел бы… заявить о своем твердом намерении наладить дружественные отношения с СССР кому-либо из руководящих людей из центра», поведать им, что «как политические, так и географические условия требуют безусловной дружбы между СССР и Германией и это должно быть осуществлено, как бы другие государства ни стремились создать между ними конфликт». Протянутая рука национал-социалистского рейхсканцлера была тогда отвергнута без церемоний: советские представители отвечали, что заместитель наркома Крестинский передумал ехать к немецким врачам и решил показаться венским профессорам, отчего принять приглашение Гитлера ему недосуг. Немцам дали даже понять, что Крестинский нарочно изменил свои планы, чтобы избежать общения с канцлером[37]. Для большинства получателей протоколов Политбюро эти германские обращения и ответ на них советского руководства оставались неизвестными, равно как и отказ Гитлера подвергнуть малейшей критике исполнителей его директивы о недопущении советских журналистов в Лейпциг. Будь они осведомлены об этих фактах, «читатели» «особых папок», вероятно, признали бы совершенной фантастикой директивы Литвинову относительно переговоров в Берлине[38].
Столь же лукаво было сформулировано предположение о встрече наркома с Ж. Поль-Бонкуром. Растущее одиночество Франции в кругу великих держав, сотрудничество Литвинова с Поль-Бонкуром в Женеве и, наконец, сообщение полпреда Довгалевского о том, что французский министр в беседе с ним 20 октября (т. е. до рассматриваемого здесь решения Политбюро) заявил о заинтересованности Франции в заключении с СССР договора о взаимной помощи[39], не оставляли никаких сомнений в том, что Ж. Поль-Бонкур пригласит Литвинова для дискуссии на сообщенную им ранее тему.
Практическое существо резолюции Политбюро состояло, таким образом, в признании «целесообразности» обсуждения, о котором Поль-Бонкур предупредил Москву, и в желании подготовить «общественное мнение» узкого правящего слоя к повороту в советской внешней политике. Выбор руководителей Политбюро в пользу сближения с Францией следовало объяснить более широкому кругу высокопоставленных функционеров, продемонстрировав, что вина за разрыв рапалльских отношений лежит на немцах. Рассмотрение несуразностей и асимметричности постановления «О поездке т. Литвинова» показывает, что именно эти задачи решало постановление Политбюро, на первый взгляд столь чистосердечно раскрывавшее готовность «сделать все необходимое для восстановления прежних отношений» с Германией. Напротив, принятое двумя месяцами позже постановление «О Франции», открывавшее путь сближению СССР с будущими союзниками по антигитлеровской коалиции, было лишено указаний на какие-либо мотивы, побудившие его «не возражать» против заключения «регионального оглашения о взаимной защите от агрессии со стороны Германии»[40]. Было бы, однако, опрометчиво использовать сопоставление буквального смысла этих постановлений в качестве аргумента в нескончаемой (и в значительной мере бесплодной) дискуссии о том, насколько «искренним» был «антигитлеровский курс» СССР в 30-е гг. и т. д.[41].
Проблема, думается, лежит в иной плоскости. Предложенный выше краткий критический анализ предостерегает против непосредственного восприятия «кремлевских тайн», зафиксированных в протоколах Политбюро. «Откровенность» и «красноречивость» немногих постановлений Политбюро обладала тем же общим функциональным смыслом, что и клишированность и лапидарность основной массы его решений. Во всех рассмотренных вариантах – подробная мотивация, косвенное указание на мотивы и полное отсутствие такого компонента в постановлениях Политбюро – этот смысл определялся не столько непосредственной информационной насыщенностью сообщения, сколько его социально-коммуникативными аспектами, и был связан с феноменом «сталинских сигналов» (как назвала его Ш. Фитцпатрик). Она отмечает парадоксальность положения, при котором режим, известный требовательностью к исполнению директив Центра, избегал «ясности в формулировании политической линии». «Фактом является, однако, то, что важные изменения в политике скорее «сигнализировались», чем сообщались в форме ясной и детальной директивы. Сигнал мог быть дан в выступлении и статье Сталина, или в редакционной статье, или обзоре в «Правде», или же посредством показательного процесса, или в форме опалы заметной фигуры, связанной с определенными тенденциями политического курса», – констатирует американский историк[42]. Предназначенные для распространения в среде правящей элиты[43], протоколы Политбюро выполняли сходное предназначение. Они подавали сигнал исполнителю и более широкому кругу «читателей». Если, например, сжатое «багажа не вскрывать» было адресовано руководителям ОГПУ и НКИД, ждавшим указаний относительно имущества г-жи Озолс[44], то почти одновременно принятая директива «в разговоре с румынами исходить из решения правительства СССР по бессарабскому вопросу о плебисците, обусловленном всеми гарантиями для свободного выявления населением его отношения к этому вопросу», имело в виду более широкие потребности. Партийно-государственной верхушке, встревоженной непредвиденным исходом кампании за подписание Московского протокола, Политбюро «сигнализировало», что на новые уступки Румынии оно не пойдет. Пышная фраза о гарантиях свободного волеизъявления, исходившая из круга признанных специалистов по самоопределению народов, подавала иронический знак, понятный партийному общественному мнению. Не будь нужды в расширении поля принятия этого «сигнала», Политбюро, в соответствии с обычной практикой, несомненно, поставило бы точку вместо запятой в середине фразы[45].