Новые исследования и наблюдения позволяют подтвердить издавна существовавшее представление о том, что практика «конспирации» и «сигнализации» «сознательно или бессознательно» использовалась правящим режимом для укрепления и освящения своей власти, придания ей сакральных свойств[46]. Применительно к сухим протоколам ПБ ЦК ВКП(б) эти характеристики, думается, чрезмерно метафоричны. Несомненно, однако, что поиски устойчивой легитимации и организации власти, занимавшие Сталина и его коллег по Политбюро, во многих важных отношениях следовали проложенными (и замшелыми) историческими тропами. Отрицание принципов, на которых основывались современные государственные институты, заставляло большевистский режим подкреплять властные механизмы архетипическими ритуальными нормами. Архаизация методов управления экономикой в конце 20-х – начале 30-х гг. дала сильный импульс «опрощению», примитивизации способов осуществления власти в целом[47]. Почти одновременно завершилось изгнание из правящей элиты «инородных» групп, оппозиционная деятельность которых являлась попыткой, в частности, заставить партийное большинство уважать современные, «парламентские» методы борьбы[48]. Осуществлявшиеся под лозунгом «модернизации» перемены обескровили современные элементы культуры большевизма; дискуссия об «азиатском способе производства» и взаимоотношения Петра и Ивана с боярством оказались ближе к актуальной политической проблематике режима, чем французский коммунальный эксперимент 1871 г. Неудивительно поэтому, что официальные записи высшего органа власти несли на себе отпечаток забот, во многом характерных для возносящихся элит традиционных обществ – укрепление социального престижа высшей инстанции, стабильное функционирование иерархически подчиненных уровней власти при одновременном демонстрировании лояльности к старинным родоплеменным институтам (или уставу и традициям большевистской партии – коллективности руководства, партийной демократии и проч.)[49].
Особенности языка протоколов Политбюро не только отражают их прикладное назначение и бюрократическую рутину, но и свидетельствуют о формировании дискурса – особого использования языка для выражения устойчивых психоидеологических установок «инстанции». Этот дискурс предполагал и создавал особого «идеального адресата», un Destinaire idéal, по определению П. Серио[50], – такого типа «воспринимателя» высказывания, который «принимает все пресуппозиции каждой фразы, что позволяет дискурсу осуществиться; при этом дискурс-монолог приобретает форму псевдодиалога с идеальным адресатом, в котором (диалоге) адресат учитывает все пресуппозиции»[51]. Тенденция к сжатию смысловых компонентов, являющихся условием истинности суждения (например, анализа международной ситуации), в текстах протоколов возмещалась широкой эксплуатацией прагматической пресуппозиции. Утверждения типа «считать целесообразным при проезде через Париж встречу т. Литвинова с Поль-Бонкуром, если соответствующее предложение т. Литвинову будет сделано» дарили адресату подсознательную уверенность в том, что такое решение является единственно правильным, поскольку смысловое обоснование подменялось прагматической суппозицией – чем-то само собой разумеющимся для источника высказывания (в самом деле, странно было бы отказываться от приглашения встретиться и поговорить, если оно исходит от представителя страны, с которой установились неплохие отношения!). Практика умолчаний приглашала адресата, принявшего эти правила игры, к сотворчеству, достраиванию отсутствующих в тексте компонентов по аналогичному образцу. Желающий «понять» резолюцию «багажа не вскрывать» мог легко дополнить это высказывание известными ему «ввиду нецелесообразности», «мы не заинтересованы в обострении отношений с латышами» и прочими прагматическими (или псевдосемантическими) пресуппозициями. В результате отрывистые монологичные постановления трансформировались в «псевдодиалог» авторов с читателями. Осуществляемые через систему рассылки протоколов и ознакомления с ними, систематические упражнения в заочных вертикальных собеседованиях (в разных формах проходящих через всю советскую эпоху) вырабатывали поистине «идеального» участника социально-языковой игры[52].
«Дискурс Политбюро» приглашал адресатов к «диалогу» с «инстанцией» и вместе с тем вводил его в жесткие рамки. На такое социальное значение языковых клише, столь характерных для языка протоколов Политбюро, еще в 30-е гг. обратил внимание академик А.Д. Сперанский. Начав с утверждения, что Сталину «чужды заботы стилиста», он нечаянно пришел к заключению: «Он не боится повторений. Мало того, он ищет их. Они у него на службе. Он, как гвоздем, прибивает к сознанию то, что является формулой поведения»[53]. «Формула поведения» исполнителей и даже участников принятия решений Политбюро, культивировавшаяся стилем его протоколов, состояла в старательной ограниченности – добровольном отказе от видения общих задач, издании и буквальном исполнении частных директив[54]. Протоколы Политбюро свидетельствуют, что в его недрах уже в конце 20-х гг. (когда Генеральному секретарю еще приходилось выступать с длинными полемическими речами) рождалось понимание таинственной краткости как средства повышения авторитета власти. Описывая присущую «архетипу высокой престижности» сдержанность во всех проявлениях жизненной энергии, исследователи отмечают: «Обычно говорят, что царь с трудом двигался, так как на нем была тяжелая одежда, однако можно сказать и наоборот: царь надевал тяжелую одежду для того, чтобы не иметь возможности быстро двигаться»[55]. С не меньшим основанием можно утверждать, что неясность резолюций Политбюро была вызвана не столько функциональной необходимостью заключить их в броню краткости (в нее облачали и самые тривиальные решения), не только обремененностью множеством дел (в приложения к протоколам Политбюро нередко включались проекты постановлений и дипломатических нот, которые на следующий день должны были распространяться миллионными тиражами), но и стремлением придать всей процедуре decision-making величавость, достойную древнего Кремля, окружить ассигнование 30 тыс. рублей ореолом эзотерической недосказанности и, в конечном счете, утвердить социальную дистанцию между источником верховной власти и иерархически соподчиненными сферами исполнителей ее воли.
Широкое понимание функций официальных записей Политбюро как социально-культурного феномена позволяет лучше понять их некоторые делопроизводственные особенности, в частности параллельное составление «обычных» и «особых» протоколов, направление выписок из «особых протоколов», отсутствие стенограмм заседаний Политбюро.
Начиная с 1923 г., в преддверии развязки национально-революционного кризиса в Германии, Политбюро ЦК РКП(б) перешло к новой системе фиксации своих решений[56]. Они крайне неполны, и отсутствие в них, в числе прочих лакун, сопроводительных документов и постановлений «особой папки» может быть вызвано позднейшей обработкой дел в архиве ЦК КПСС. Наиболее масштабные секретные постановления стали исключаться из корпуса «строго секретных» протоколов и заноситься в протоколы Политбюро с грифом «особая папка» («совершенно секретно») с оставлением в исходном протоколе пометы «Решение – особая папка». Несмотря на различный уровень секретности, между «особыми» и «обычными» протоколами существовало полное совпадение в формулировках вопроса и указании лиц или учреждений, представивших его на усмотрение Политбюро[57]. Обозначенные в «совершенно секретных» протоколах одним или двумя инициалами, докладчики и лица, деятельность которых стала предметом решения Политбюро, не расшифровывались и в «особых» протоколах[58]. Как правило, все содержание принятого решения относилось к одному из двух видов протоколов, и оно заносилось в него целиком[59]. Постепенно практика придания части постановлений более высокой степени секретности привела к образованию двух параллельных систем записи постановлений, при которой решения, принятые на заседании Политбюро и в промежутках между заседаниями, распределялись между «обычными» и «особыми» протоколами, так что к началу 30-х гг. количество «особых протоколов» фактически совпало с числом заседаний Политбюро и необходимость в дополнительной нумерации отпала.
Число документов, относимых к наиболее конфиденциальным, быстро росло; «особая папка» пополнялась в значительной мере за счет перенесения в нее большинства внешнеполитических дел. Если не считать вопросов о назначениях представителей СССР за рубежом (полпредов, торгпредов, военных атташе, руководителей и членов делегаций на международных конференциях и т. д.[60]), то в «особую папку» направлялись все иные постановления Политбюро по проблемам взаимоотношений СССР с внешним миром, независимо от того, насколько важным или секретным было существо конкретного решения. Часть внешнеполитических постановлений, однако, продолжала фиксироваться в «обычных» протоколах, копии которых подлежали более широкому распространению, нежели «особые папки». Выявить определенные правила, которыми руководствовалось Политбюро (или Секретарь ЦК ВКП(б), руководивший провесом подготовки и принятия решений, подписывавший протокол) при распределении своих постановлений между двумя видами протоколов, оказалось невозможным. Можно констатировать лишь, что все решения по экспортно-импортным операциям, осуществлявшимся сверх ранее утвержденного валютного плана, – будь то, например, закупка свиней на 30 тыс. рублей или приобретение картин за 2 тыс. рублей[61] – никогда не заносились в рассылочные «обычные» протоколы. Этот подход отчасти объяснялся тем, что финансовые аспекты самих валютных и экспортно-импортных планов относились к категории повышенной секретности, источником дополнительных ассигнований являлся, как правило, «торгово-политический контингент» – резервный фонд валюты, о существовании и тем более размерах которого знал крайне узкий лиц, отчасти – в стремлении избежать ревнивых претензий со стороны ведомств, которым в дополнительных тратах отказывалось[62]. Среди постановлений по международным делам, включенных в обычные протоколы, удельный вес решений о снятии с повестки дня или откладывании поставленного вопроса был выше, чем других (о принятии предложений ведомств, внесении в них изменений и т. д.)[63]. Четкой содержательной или тематической границы при распределении внешнеполитических решений между двумя видами протоколов не существовало. Так, в сентябре 1933 г. – январе 1934 гг. Политбюро четырежды рассматривало вопросы об организации воздушного сообщения между Польшей и СССР. Два из них, имевшие принципиальное политическое значение, – о принятии предложений НКИД на этот счет (сентябрь 1933 г.) и об отказе от продолжения переговоров с Польшей (январь 1934 г.) – вошли в «обычные» протоколы ПБ. Два других постановления, касавшиеся хода авиационных переговоров (ноябрь 1933 г.) – были отнесены к категории «особая папка»[64]. 26 и 27 июля 1934 г. Политбюро утвердило решения под одинаковым названием («О посылке хлеба пострадавшим от наводнения в Польше»), причем одно из них как «строго секретное» вошло в «обычный» протокол, а другое – в «особый»[65]. Вряд ли можно объяснить деловыми мотивами (в том числе, соображениями конфиденциальности) тот факт, что два решения 1933 г. о советско-польских торговых соглашениях оказались доступны всем получателям протоколов Политбюро, а постановление вступить в переговоры с Польшей о координации продаж двойных шпал из лиственницы было заключено в «особую папку»[66]. Не исключая элементов делопроизводственного произвола, приходится признать, что параллельное ведение двух видов протоколов ПБ имело некие дополнительные функции, а распределение между ними вопросов внешнеполитической проблематики вызывалось мотивами, лежащими в иной сфере. Вероятно, эта практика отражала и конструировала определенный тип взаимоотношений Политбюро с адресатами его протоколов. Для представителей правящего слоя, получавших «обычные» протоколы, поддерживалась иллюзия их «причастности» к международной деятельности Политбюро. Значение имело не существо тех или иных частных решений, которые сохранялись в этих протоколах, а сам факт наличия в них записей о проводимых внешнеполитических акциях – перечней вопросов повестки дня и немногих содержательных постановлений. Вместе с тем перенесение в «особые папки» подавляющего большинства внешнеполитических резолюций подтверждало исключительность положения группы избранных, знакомившихся с их содержанием. Иерархичность протоколов Политбюро воспроизводила и акцентировала статусные различия внутри узкого правящего слоя[67].