эпоху альтернативных фактов и манипуляций с цифровыми данными ориентируется на естественные науки, правовую культуру, журналистику фактов и научную историографию. Вот почему она не поддерживает обычный тип национального государства, где граждане «[воображают] себя людьми с общим прошлым, которое большей частью легендарно преувеличено». Как историк она не может и не желает создавать такой нарратив об общем прошлом, поскольку из собранных ею исторических фактов при всем желании невозможно сложить единую американскую историю.
Поэтому ее решение этой дилеммы вполне понятно. Как и Александр Тиле, она отдает свой голос за конституционный патриотизм и опирается исключительно на правовые документы американских отцов-основателей. Она называет свою позицию «гражданским патриотизмом» в противовес национализму. Последний связан «не столько с любовью к своей родине, сколько с ненавистью к другим странам и их народам, а также с ненавистью к жителям собственной страны, которые не принадлежат к этническому, расовому и религиозному большинству». Разница для нее предельно ясна: «Патриотизм вдохновляется любовью, национализм – ненавистью. Смешивать одно с другим – значит уравнивать ненависть с любовью, а страх с мужеством» [349].
Это различение широко распространено. Похожую мысль высказал в своей речи президент Франции Эмманюэль Макрон: «Патриотизм – полная противоположность национализму». Макрон произнес эту речь не в какой-нибудь день и не где-нибудь, а 11 ноября 2018 года, в самый значимый после 14 июля национальный праздник, в столетие окончания Первой мировой войны у мемориала Неизвестному солдату возле парижской Триумфальной арки на Елисейских полях, то есть в высшей степени символичный день и в символичном месте. Иными словами, патриотическая речь Макрона была заключена в национальные рамки; но историческое сознание и национальную культуру не обязательно отождествлять с национализмом. Эти понятия и их противопоставление довольно неудобны, ибо непросто уйти от национальной символики и истории своей страны, которые присутствуют в архитектуре и памятниках прошлого и которые вновь и вновь вспоминаются в дни знаменательных юбилеев. И все-таки мы не просто находимся в плену этой символики, ведь у нас есть свобода критически выражать свое отношение к прошлому и заново соотносить его с изменившимся историческим контекстом, при этом не меняя фактов. Именно так поступил четырьмя годами ранее предшественник Макрона, Франсуа Олланд, выступая 11 ноября на севере Франции неподалеку от городка Аррас на открытии нового мемориала «Кольцо памяти», посвященного погибшим в Первой мировой войне и объединяющего разные национальные памяти в общеевропейской памяти. На территории национальных солдатских кладбищ в районе Вердена, с которыми связаны разные национальные памятные даты, он создал транснациональный символ окончания националистической вражды.
Для социологов-бихевиористов, таких как Иренеус Эйбл-Эйбесфельдт и Уильям Грэм Самнер [350], любовь к своей группе и ненависть к чужой группе – всего лишь две стороны одной медали. Но проблема не решается ни антропологическими обобщениями, ни конструированием все новых и новых оппозиций. Гораздо важнее понять, что сегодня уже существуют национальные государства, которые не руководствуются «политикой вражды», как именует Ашиль Мбембе позицию агрессивного национализма [351]. Национальные государства вполне могут уживаться с демократиями, а демократии, как показывает статистика, не ведут войн друг против друга [352]. Мы не можем здесь обойтись без различия между демократическими и недемократическими национальными государствами. К сожалению, это различие отсутствует в книге Лепор, что сужает ее интеллектуальный горизонт.
Лепор, как и Александр Тиле, обращается исключительно к юридическим текстам конституции США и категорически исключает другие источники национальной легитимации и идентификации. Но если юрист Тиле обходит вниманием прошлое как один из ресурсов нации и пытается основать ее легитимность только на настоящем, то историк Лепор написала емкое исследование американской истории, которое содержит нормативную отсылку к общенациональным учредительным документам; однако это не гладкая, бесконфликтная история успеха, как ее мыслит Фукуяма. Его нарратив свидетельствует о прогрессе и гордости, тогда как у Лепор звучат также голоса отверженных. Тем самым ее форма историографии приближается к форме «honest reckoning» (честного расчета), к чему призывал Джеймс Болдуин, то есть к честному анализу собственной истории, ее взлетов, падений, ее поражений, успехов и неудач. Историк Лепор не только помещает правовые и моральные принципы американской демократии в центр нарратива, но и делает их критерием самой историографии.
Историческая монография Лепор могла бы стать частью нового национального нарратива, потому что, разъясняя американцам основы американской конституции, она вместе с тем показывает им, что борьба за эти принципы еще не завершена. Но для этого ее следует дополнить историческим опытом чернокожего населения, как это сделал коллега Лепор, гарвардский историк Халил Мухаммад, в недавно вышедшей книге «Осуждение черноты» [353]. Он описывает интеллектуальные клише американцев и пагубный «мем» о тесной связи между расой и преступностью. В частности, он исследует стереотипные представления о черных среди белого населения в городах американского Севера, где черных – в отличие от европейских иммигрантов – считают опасными и потенциальными преступниками, что привело сегодня к непропорционально большому количеству черных в белых тюрьмах. В одном из интервью Мухаммад предостерегает от фетишизации и канонизации отцов-основателей нации, которым были также присущи предрассудки своего времени [354]. Вместо того чтобы превозносить США как вершителя демократии, он призывает пересмотреть принципы американской конституции, приблизив ее к европейским стандартам. Похоже на иронию истории: Америка должна ориентироваться на европейские государства, которые благодарны ей сегодня за то, что научились демократии у американцев после 1945 года!
Дополняя друг друга, оба подхода к американской истории могли бы воспроизвести сложную историю конфликтов и отношений и тем самым консолидировать общество. Это способствовало бы признанию чернокожих американцев и их более широкой вовлеченности в политическую и общественную жизнь, а белым американцам позволило бы лучше узнать собственную историю насилия, обрести ясные критерии и критически дистанцироваться от мифов насилия и превосходства. В отличие от Тиле, для которого прошлое мертво и только настоящее актуально, я считаю знание истории ценным национальным ресурсом. Ведь будущее начинается с воспоминаний. В противоположность нации, основанной на мифах, лжи и ненависти, демократическая нация, полагаясь на свободы и равные гражданские права, может стать сообществом, объединенным историческим опытом, памятью и, не в последнюю очередь, уроками прошлого, гарантирующими соблюдение конституционных прав и благо свободы для людей с другим цветом кожи.
Концепция конституционного патриотизма резко противопоставляет национальной истории правовые основы государства. Мой коллега Джей Винтер [355] полагает, что такое противопоставление истории и права проблематично. Он приводит слова английского историка права Роберта Карвера: «Ни одно правовое учреждение или предписание не может существовать без нарративов, которые их обосновывают и наделяют смыслом. У каждой конституции есть свой эпос» [356]. Эту мысль можно распространить и на национальные нарративы: закон – это конституция как