все-таки он оставался к ней бесконечно привязан, она удерживала над ним какую-то власть … Она владела особым даром располагать к себе людей. Со своей новой ролью первой дамы Франции она справлялась легко и уверенно … В той трудной и сложной игре, которую пять лет, с 1799 года, вел Бонапарт, она ему помогала больше и лучше, чем кто-либо иной … Она была самым умелым, самым надежным союзником и другом во всех его трудных партиях» [808].
Духовный мир Наполеона Бонапарта у Манфреда оказался богаче и, во всяком случае, разнообразнее. Возьмем еще одну параллель – отношение к науке и ученым. «Бонапарт, – писал Тарле, – никогда не проявлял особо глубокого уважения к гениальным изысканиям своих ученых современников, но он великолепно сознавал, какую огромную пользу может принести ученый, если его направить на выполнение конкретных задач» [809].
Такому утилитарному предназначению науки, подтверждающему, по Тарле, сугубо политический прагматизм героя, противопоставлена оценка Манфреда. Оказывается, по инициативе командующего, пригласившего большую группу ученых принять участие в Египетской экспедиции – знаменательный культурно-исторический факт сам по себе – на флагманском корабле по пути в Египет обсуждались самые разные, в том числе мировоззренческие проблемы. Иначе говоря, Наполеон Бонапарт проявлял широкую научную и житейскую любознательность, совершенно, кстати, естественную для образованного человека «философского века».
И опять же органичной чертой для наследия эпохи Просвещения (это ведь были не одни идеи, но и вкусы, потребности, одним словом – культура) выглядят, на что указывал Манфред, особенности наполеоновского честолюбия. Оно подразумевало не только военные и политические победы, не только удовлетворение властолюбия, на котором сосредоточился Тарле, но и, например, признание и уважение в сообществе ученых.
«Из всех наград и отличий, выпавших на долю Бонапарта (после Итальянской кампании 1796–1797 гг. – А.Г.), избрание в Институт доставило ему наибольшее удовольствие. Он аккуратно посещал все заседания… отказывался от встреч с политическими деятелями, но всегда охотно беседовал с учеными, в особенности с математиками – Лагранжем, Лапласом, Монжем, химиком Бертолле. Он придавал такое большое значение своему избранию… что… даже в приказах по армии подписывался: “Бонапарт, член Национального Института, командующий английской армией” (т. е. армией вторжения на Британские острова. – А.Г.)» [810].
Какая колоритная деталь – будущий император ставил на одну доску свой академический статус и должность военачальника! И какой контраст с советским вождем, высмеивавшим, по воспоминаниям В.М. Молотова (в записи Ф. Чуева), своего ближайшего соратника за принятие академического звания.
В целом попытка Манфреда уйти от утвердившейся схемы Наполеона-деспота, изобразив личность исторического героя более объемной, многосторонней, а его жизненный путь более сложным и драматичным, несомненно, удалась. Однако в психологизации этого исторического образа есть, на мой взгляд, спорные моменты, в которых явственны особенности исторической концепции ученого и господствовавшего мировоззрения его времени. В соответствии со своей концепцией автор вычерчивает некую траекторию жизненного пути героя – «вверх и вниз», причем путь «вниз» определенно увязывается с учреждением Империи и последовавшим за этим «усилением деспотизма».
В противовес концепции деспота «прирожденного» или, по меньшей мере, «соприродного» своей эпохе – Манфред выдвигает идею «самоослепления» [811]. Перед нами образ человека и политического деятеля, «сбившегося с пути», изменившего, другими словами, своему историческому предназначению. «Умный и талантливый человек, умевший когда-то соразмерять свои желания и цели с объективным ходом исторического развития, он, – пишет Манфред о Наполеоне-императоре, – и не заметил, как сбился с пути, потерял верное направление». «По мере своего превращения в диктатора, императора, обладавшего неограниченной властью, он, – доказывает историк, – отрывался от действительности, он переставал ее ясно видеть и понимать» [812].
В результате исторический финал превращается в цепь фатальных ошибок. Одни из них носили частный характер, например, сохранение в своем окружении предателей Талейрана и Фуше. Другие – общий, более того, общеисторический.
Тарле в определении причин краха наполеоновской империи был немногословен, возможно, прямолинеен, но безусловно убедителен: даже если бы не «ряд фатальных случайностей», на которые любят ссылаться историки, даже в случае победы под Ватерлоо, конец был бы тот же самый. «Империя, – пишет Тарле, – погибла бы потому, что Европа только начинала развертывать все свои силы, а Наполеон уже окончательно истощил и свои силы, и военные резервы» [813].
Для Манфреда же «источник мощи наполеоновской армии» имел по сути качественную природу: «В той мере, в какой она продолжала дело революции и опиралась на ее подспудные силы, она могла побеждать врагов, представлявших хотя и сильный, но уже обреченный вчерашний мир» [814].
Историк оспаривает «количественный» подход в принципе, и соответственно в драме императора явственней вырисовываются психологические и исторические альтернативы. Сделавшись императором, указывает Манфред, Наполеон перестал учитывать «категории, не поддающиеся пересчету ни в миллионах франков, ни в количестве дивизий», а именно: национальные чувства и революционные стремления [815].
Исторической развилкой, считает Манфред, стал 1805 г., когда командующий победоносной французской армией мог бы «провозгласить освобождение венгров, чехов, словаков… привлечь австрийскую буржуазию, поднять на борьбу буржуазию и народ германских земель». «Если бы Бонапарт, – полагает Манфред, – оставался верен принципам антиавстрийской кампании 1796 года, стратегии социальной войны с ее ориентацией на союз с угнетенными народными массами… Аустерлиц мог бы стать началом могущественной, неодолимой антифеодальной и национально-освободительной революции в Центральной Европе» [816].
Если Тарле подчеркивал устроительную роль Наполеона в Европе, обустройство оккупированных земель, становление нового порядка, то для преемника главным оказывались разрушение Старого порядка и перспектива нового этапа европейской революции. Конечно, «дух разрушающий есть дух созидающий» (М.А. Бакунин), и все же расстановка акцентов говорит сама за себя.
Отказ от революционной альтернативы привел, по Манфреду, к социально-исторической и психологической деградации, имевшей неотвратимые последствия для самого Наполеона, его окружения и Империи. Здесь психологизация исторического образа сливается с классовым подходом, подчеркивавшим буржуазность героя и дифференцировавшим ее в двух ипостасях: «Лучше, чем кто-либо из его современников, он (Наполеон. – А.Г.) воплотил в себе все сильные стороны буржуазного мышления, буржуазного духа. Но это же стало и источником слабости. Превратившись из буржуазного революционера в буржуазного императора, деспота, агрессора, он потерял присущую ему в молодости дальнозоркость. Он перестал понимать то, что выходило за круг корыстных интересов его класса или собственных интересов и честолюбивых своих замыслов» [817].
Такая классово обусловленная метаморфоза «стала главной причиной его личной трагедии; она привела его в конечном счете к гибели». Автор не жалел эпитетов, разоблачая позднего Наполеона как выразителя «идеологии доведенного до крайностей буржуазного эгоизма, идеологии агрессора, живущего по волчьим законам». Явившиеся порождением такой идеологии «культ силы, преклонение перед силой батальонов и пренебрежение к интересам и воле народа, положенные Наполеоном в