Но песню хотелось продолжить, счастливую сказку о мире и тишине, о беспечальном и трогательном.
Мушка нагана Спиридона прицелена на серую фигурку Михея. Ну, что ж, посмотрим, кто кого раньше. На семьсот метров бьет наган. Но вернее ударить с двадцати.
Возницу посадил на мушку пистолета Саван.
«Лимонка» в руках Романа. Позеленевшие в лишаях валуны уже сдвинуты с места, осталось чуть толкнуть.
— Чего зажурились, казаки? — встряхнулся на фуре Васнецов. — Давай нашу, военную! — и сам запел:
Рано Машенька вставала,
Рано пашенку пахала,
Шли солдаты
Эх, шли солдаты!
Молодой, худой, как палка,
Маше стало его жалко,
Молодая
Эх, молодая!
Ты постой, постой, служивый,
Давай сядем мы у нивы,
Сбоку речки
Эх, сбоку речки!
Солдат видит: баба дышит,
Рубашонку грудь колышет,
Печет солнце
Эх, печет солнце!..
Не поддержали. Не та песня. Но души растревожил.
Время Малахова истекало. С каждым поворотом колеса приближался он к трибуналу, к смертной казни. Вдруг он высунулся из конской шкуры, глянул на темнеющую склянь неба и страстно, прощаясь с жизнью, запел:
Как на Линии было, на Линеюшке…
И замолк вдруг, как оборвался.
Михей Васильевич подумал о чем-то, может, вспомнил, как певал эту песню брат Спиридон. В гражданскую войну казачьи песни, как и казачья форма, стали чужими, потому что их пели белые сотни. Но ведь сложены они безвестными солдатами в трудных походах российских. И война уже кончилась, и песня хорошая. Обтер губы и всю душу вложил:
На славной было на сторонушке…
И дружно подхватили чекисты-казаки:
Там построилась новая редуточка…
В той редуточке команда казацкая…
Все донская команда казацкая…
Волки насторожились. Чистые солдатские слезы разливаются над вечереющим небом. Самим давно не доводилось петь. И завидки берут Спиридона, и досада — не так поют, вот так бы надо.
Грустно дрожит звонкий подголосок Горепекиной. Васнецов слов не знает и смотрит на губы жены и тоже подтягивает:
В той командушке приказный Агуреев сын…
За неделюшку у Агуреева сердечушко не чуяло,
За другую стало сказывать,
Как за третью за неделюшку вещевать стало…
Извечная тоска по родимой земле. Ком подступил к горлу Спиридона ожесточение против Михея таяло. Саван перестал жевать, слушает, слушает.
Наехали гости незваные, непрошеные,
Стали бить и палить по редуточке…
И повыбили командушку казацкую…
Фура вот-вот въедет в горловину ущелья. Собаки отстали. А волки тонут в воспоминаниях. Под эту песню их баюкали матери в бедных казачьих хатах. С этой песней плыли их деды по бурному морю. Ходили на дальние заставы. И возвращались в станицы.
Все прошло, пролетело. Ни песен, ни родных, ни отечества.
Вы сами, ребятушки, худо сделали:
Не поставили караула — спать легли…
Кровенила душу песня, вливая вместе с тем странную безмятежность. Душа поднимала навстречу песне сломанные крылья. Окунувшись в прошлое, вспоминая мирные рощи, бег станичной реки, звон благовеста, они держали оружие наготове. Вороные кони достигли намеченной волками черты.
Командир молчал.
— Пора! — напомнил Саван.
— Сейчас, успеем, — шепнул Спиридон, — последний куплет…
И лучший охотник мира бессилен перед королевской дичью русских лесов — глухарем: не подойти и на триста шагов, длина пяти охотничьих выстрелов. Но когда эта птица поет перед зарей любовную песнь, плотно закрывая глаза и уши, можно стрелять рядом из пушки — не услышит, так увлечен пеньем. Потому и говорят до сих пор охотники об убитом глухаре не иначе: добыт под песню. А иначе этого многоцветного полупудового петуха и не добудешь.
Не бывать вам, ребятушки, на тихом Дону,
Не видать вам, уряднички, своих жен-детей,
Не слыхать вам, казачушки, звона колокольного.
Черные овчарки залаяли со спины волков, хватая их за ноги. Возница хлестнул коней. Лунь растерялся, уронил очки, гранату уже не добросить, и с камнями опоздали. Только Саван Гарцев выстрелил.
На дорогу выбежала нелепая старушечья фигура с поднятыми руками. Прасковья Харитоновна. Все дни она неотступно следовала за отрядом, собаки к ней привыкли, ночевала она, как зимняя птица, в снегу.
Кинулась к Михею, открывшему пальбу.
Бойцы уже рассыпались и оцепили скалу. Волки не сопротивлялись, упустив момент. Вяло подняли руки, сожалея лишь об одном — что песня до конца допета. Вот если бы ее начать сначала!
Собак от них отогнали. Лунь пристально смотрел на мать Есауловых. Его первого спросили, есть ли еще люди и оружие. Он ответил:
— Я на прямом проводе! — Сошел с ума.
Саван Гарцев не промахнулся. Васнецов лежал на синем снегу, глядел в безжизненное небо, дергался, пытался говорить, но захлебывался черной кровью. Когда таяли последние лучи жизни в тускнеющих зрачках, ему с усилием удалось прохрипеть склонившемуся Быкову:
— Сапоги возьми, брат… — И вытянулся, как на параде.
— Кто стрелял? — спросил начальник ЧК.
— Я, — вышел Гарцев. — За отца. Атамана.
Быков выстрелил ему в сердце.
Ожесточение Михея, рванувшегося к Спиридону, передалось и Спиридону. Он прыгнул ему навстречу — зубами перервать глотку. Уже не могли остановиться. Уберегла их старинная песня. А тут Быков, сбив Спиридона, вцепился в Михея:
— Не трожь, эта птица важная, их судит Москва, убери кольт.
Прасковья Харитоновна стояла на коленях в снегу.
— Ну, чего молчишь, гадюка белогвардейская? — спросил Михей, успокаиваясь.
— Мы с тобой отговорили, — Спиридон дает связать себе руки — вяжет Сучков.
— Что я тебе говорил, помнишь? Кто прав оказался?
— Прав тот, у кого сила.
— Брешешь. Сила у того, кто прав.
Быков смотрел на Спиридона. Так вот он каков, последний белый офицер. По лицу Спиридона текли слезы. Рухнуло, в его представлении, главное род, семья и, стало быть, отечество.
— Имеешь что сказать сразу? — спросил Быков.
— Скажу, — утерся он связанными руками. — Мало мы вас вешали с атаманом Шкуро. Да и Шкуро напрасно не хлопнули, а была думка. Жалею, что не погиб я от германской пули.
Михей не удержался и пнул брата ногой.
— Требую обращения! — крикнул Спиридон. — Я полковник!
— Скажи, полковник, — спросил Быков, — если бы ты остался жив, воевал бы опять против Советской власти?
— Да, воевал бы!
— Ну и контра! Тогда почему ты на службе спас от суда Дениса Коршака, он нам рассказывал? — допрашивал Быков.
— Потому что станичник, родня, хоть и дальняя, а свой своему поневоле друг.
— Поехали! — сказал Быков.
Прасковья Харитоновна хотела обнять Спиридона, но Михей не допустил, чтобы не сорваться самому: не зарыдать, не закричать, не забиться при людях от жалости к измученному, чуть живому брату.
Пленных привязали к фуре. На ней лежал один Васнецов, а Сучков правил. Лицо мертвого вздрагивало на ухабах, в полуоткрытом рту хлюпала кровь. Труп Савана Гарцева остался в лесу. Чернолицая Горепекина спотыкалась за поездом мужа. Закатилось ее солнце ясное. Через месяц она родит дочь, Крастерру. Тогда же разрешится и Фоля Есаулова — сыном Сашкой.
Так, песней, в станице кончилась гражданская война.
Ты скачи во станицу, конь вороной,
Передай жене, отцу-матери,
Что женился я на другой жене
И другую себе выбрал матушку:
Заручила меня пуля горская,
Женила меня шашка острая,
Приняла в зятья мать сыра-земля…
Часть III У КАЗАКА ДОМИК — ЧЕРНА БУРОЧКА
Полно вам, снежочки, на талой земле лежать,
Полно вам, шзиченьки, соре горевать
Оставим тоску-печаль во темных во лесах,
Будем привыкать к чужой дальней стороне.
Перины-подушечки пора нам забывать,
С девками-молодками теперь уж не гулять.
У казака домик — черна бурочка,
А жена его да все винтовочка.
Вспомню про жену да на винтовку погляжу,
Чтоб она была чисто смазанная,
Мелким порошочком все заряженная,
Старшему уряднику показанная.
Никого в поход нам с собой не брать:
У казака конь — что родимый брат,
На земле ковры нам — травы пестрые,
В серебре сестрицы — шашки острые.
Казачье житье, право, лучше всего:
Ходя наедимся, сидя выспимся,
Есть у нас, ребята, крупа и мука,
С крупы кашицы наварим, с муки хлеба напечем,
Скинемся по денежке — пошлем за винцом.
Выпьем мы по рюмочке — позавтракаем.
Выпьем по другой — разговор заведем,
Выпьем мы по третьей — с горя песню запоем,
Мы поем-поем, про казачье житье…