Горепекина положила трубку, задумалась, спросила:
— Ты когда вернулся?
— Позавчера.
— Слыхал о Васнецове?
— Нет, — хотя о гибели чекиста знал.
— Похоронен он на площади Коршака, убили белые.
— Да ты что? Вот гады! Надо на могилку сходить, хороший был парень! На, ему, — протянул букетик фиалок.
— Давай, я теперь каждый вечер хожу, свидания регулярные. Ну, ладно, грехи твои пусть другие судят, мне тебя прощать нечего, если и обидел в юности, так я это поняла — любовь. Ты и цветки, наверное, рвал своей Синенчихе? Прости и ты меня, хотя глупость это все, поповщина. Чего тебе? Или в самом деле прощаться заходил?
— Прощаться, да надо бы и бумажку подписать, в коммуну требуют, а потом к председателю стансовета.
Подписала, не глядя. Будто свечку Васнецову поставила, а ему сегодня память, и мать его прислала поминанье. Не признает Фроня бога, но сердце щемит, а в окно ласточка, как душенька, бьется.
Потом Глеб был у писаря, по-новому — секретарь. Подлец большой марки, дело сделал, но подношение, кормленого индюка, осмотрел, как на комиссии, и еще выжидательно смотрел на сумку просителя. Строгий махонький старичок архивариус тоже принял прошение с завернутой золотой монетой, привычно и как-то благородно смахнул монету в карман и вычеркнул Глеба из книги смертей, записал в живые люди.
Голод не отступал. Поля коммунаров остались незасеянными — семена съели. И в зажиточных домах борщ в чугунке такой, что на собаку плесни облезет. А собаки уже побаивались людей — не попасть бы в этот самый чугунок. Поэтому никто не укорил Глеба, что он не стал коммунаром и, раздобывшись семенами, отсеялся единолично. Не торопился он и с женитьбой — свадьбу хотелось сделать при достатке, чтобы дом был полная чаша, а где он, достаток? Надо все начинать сначала.
Слепую кобылу Прасковья Харитоновна кормила соломой с крыши. Сын какими-то путями — хозяин! — припер три тюка армейского сена. Наладил арбу на особо постукивающих колесах. Потом задумался. Призвал Ваньку Хмелева и заказал новый кузов. С двойным дном. Низ и верх потайного ящика сходились у передка и задка на нет, и если пристально арбу не осматривать, ящик не заметен, особенно при грузе сверху. Входило в него пудов пятнадцать зерна — три мешка.
Потратил из тайника несколько монет, купил на черном рынке бязи, сукна, шелка, поехал в богатые кубанские села. Выменял материю на хлеб, ссыпал его в тайный ящик, сверху в кузове дубовые веники — дескать, париться. На обратной дороге встречают его трое — тпру! Перевернули веники, самого обыскали, забрали харчи, хотели кобылу реквизировать слепая. Погоняй! Зерно привез многолетнее, прогорклое, из земляной ямы. Но в станице ели мякину, древесную кору. Об отрубях или жмыхе мечтали. Легче других переносили голодовку Колесниковы — они сроду голодали. Глеб насыпал по фунту зерна и выменивал на толкучке на серебро, камушки, николаевские червонцы. Менялся и на товар — соль, спички, мыло, керосин, порох, сатин, ковры.
Деды, стоящие на Линии и пикетах, так не рисковали головой, как он. Базарные жучки охотились за купцами. ЧК хватала и расстреливала спекулянтов хлебом. Продавать приходилось из-под полы. Брали зерно тоже спекулянты, мололи вручную на кофейных мельницах, пекли хлебцы размером в пряник, продавали голодающим за ценности. Это надоумило Глеба заиметь домашнюю мельницу. Ночами мать и сын крутили ручные жернова, обливаясь потом. Иной раз помогала Мария. В муку Глеб добавлял разной шелухи для приварка. Мать была против этого. Она ругала сына в за то, что он ж е н и л молоко — разбавлял водой на продажу, — ведь таких продавцов господь на том свете заставляет отделять от молока воду. Но Глеб уже начинал безбожничать.
Встречаясь с Марией, каждый раз просил подождать, семья ему сейчас как ядро на ноги, одинокому творить сподручнее. И ее и детей подкармливал, но до любви ли сейчас! Нынче за меру прелой гречихи выменял два парных золотых браслета. Дни эти кончатся, надо спешить превратить ячмень, овес и просо в хрусталь, серебро, золото, что не теряют цены при всех Властях, и вольно братцу Михею трепать языком, будто золото в будущем пойдет на нужники. В одном только прав Михей: не надо наживать богатства, что бросается в глаза, — коней, быков, коров; золото — оно верней.
Станица лежит молчаливая, без песен, огней. На память приходят слова разные, душу сосет гадюка-грусть, никак жизнь не наладится, все в разлуке он с милой. Тогда пускает в ход верное средство от тоски, начинал вспоминать: где-то что-то упущено. В суматошных днях или плату за хлеб не успел получить, когда налетела милиция, или долг не записал какой-то. Но лекарство это тоже бередит душу. И наспех, абы как, молился богу, задувал светец, страстно желая прихода утра, когда опять начнет ковать золотую копеечку.
Шар земной опутан цепями. Цепи рвет красный рабочий. Это плакат на здании рынка. Рынок будто храм: четыре входа, длинные ряды. В былое время тут гудела шмелиным роем толпа. Текли молочные и медовые реки, краснели мясные туши, высились возы с фруктами и овощами. У распивочной с кизлярским и города Святого Креста вином даровая закуска — соль, гроздь калины, общий огурец. Во дворе великое множество скота и живой птицы. Под крытым рынком обширные подвалы для солений и мочений. К зданию лепились разные кибитки — сапожные, портняжные, граверные, гадалочьи. Мастера работали на виду — чернили кольца, серебрили иконы, надписывали бокалы и рюмки, шили чувяки и пончохи, предсказывали судьбу. В цыганском ряду торговали конями и кованым товаром. С утра на Пьяном базаре станичные пьянчужки и безземельная голь прополаскивали глотки. У стены лежали артели пришлых мужиков, написав на животах цену поденной работы, не согласен спящего не будить, штраф — чарка вина.
Теперь на рынке пусто. Унесены и доски столов, впитавшие в прошлые годы сок, жир, кровь. Съедены кони, крысы, вороны. Были случаи людоедства. В жестокие морозы сгорели в господских домах ценнейшие библиотеки. Голодала вся страна. Шахты залиты водой. В домнах гулял ветер. Росли кладбища паровозов. Смерть, снега, разруха.
Катит Глеб по проселочным дорогам. В скрытом ящике арбы сало, крупа, хлеб. Он тоже платит за это золотом, но потом имеет барыш в тысячу процентов.
Мрут дети. Еще живые, не ворочаются на остывших печах старики. Голодающий мозг молодых навсегда обволакивает серая пленка покорности, безразличия. В чреве голодной матери умер и разлагается нерожденный Коперник.
Растет золотой запас Глеба.
Торговля хлебом запрещена под страхом трибунала, знающего только одну меру наказания, высшую. Но момент, ты видишь, господи, терять невозможно. За фунтовые кулечки с ржаной мукой отдают бриллиантовые перстни, которыми обручались с любимыми, за кургузые кукурузные хлебцы — нательные золотые кресты, даденные богом. Умирали честь, совесть, справедливость. Главным было — хлеб, мясо, масло, сахар, соль, мыло. Тиф и паратиф ходили в обнимку. Чума и холера косили людей, как косилкой.
Дядя Анисим кричал:
«И был большой голод, так что ослиная голова продавалась по восемьдесят сиклей серебра, а четвертая часть каба голубиного помета — по пяти сиклей серебра… Кто удерживает у себя хлеб, того клянет народ, и на голове продающего благословение…»
В пятый вояж Глеб возвращался с теми же вениками и десятью пудами отборного пшена. Горбоносый, со сросшимися бровями плечистый парень попросился подвезти и вскоре захрапел на мягких вениках. Где-то видел уже этот нос Глеб. Но где?
На холодном с дождем ветру стояли трое. Когда поравнялись, крикнули.
— Стой! Приехали!
— Погоняй! — сказал, проснувшись, попутчик и достал из мешка обрез. Трое посмотрели на парня и попятились.
В пути попутчики разговорились. Глеб угостил защитника самогоном степной варки, пригласил в гости, если случится парню быть в станице, дал и адрес. Парень казался простым, ненадоедливым, дружным, назвался Степанычем. Перед вечером опять какие-то степняки приблизились к арбе. Степаныч как пульнул в них из обреза! Засыпая на вениках, сказал:
— Смотри зорче, чуть что — буди. А то вчера тут ухайдокали такого, как ты, молодца, тоже хлеб вез.
Глеб укрыл парня полушубком и доверился доброму человеку, что у него при себе и деньги имеются. Степаныч уже похрапывал в нос, о котором Глеб днем сказал: на семерых рос — одному достался.
Перед станицей парень слез. Глеб предложил ему честную плату пригоршней пять пшена и опять приглашал в гости.
— Заеду! — сказал горбоносый. — А пшена не надо, что я, куркуль какой!
— Кого поминать в молитвах, Степаныч, фамилия как?
— Григорий. Очаков.
Господи, нахлестывал Глеб Машку. Два дня был рядом с тем, кто наводил ужас даже на профессиональных убийц. Московская и ростовская ЧК приезжала вылавливать Гришку, охотника за партийными головками, и трое тех чекистов в Москву и Ростов не вернулись.