В результате попытки реформировать РПЦ изнутри были признаны несостоятельными в принципе. Большевистская элита пришла к убеждению, что реформироваться православию по существу некуда, и если какие-либо изменения возможны, то они уже будут носить сектантский характер. Такой вывод хорошо соотносился с ростом сектантства в послереволюционный период. Советское руководство сочло это естественным (а не искусственным, как с обновленцами) признаком разложения РПЦ. Втягивание верующих в орбиту различных сектантских объединений уверенно интерпретировалось в качестве той самой русской реформации, которая, наконец-то, стала явью. Партийные специалисты неустанно рассуждали о том, как сектантство «пожирает» православие. К тому же некоторые в большевистской интеллигенции середины 20-х годов усматривали в жизненной практике разнообразных сект сходство с социально-экономическими приоритетами советской власти. Вдохновителем здесь выступал Бонч-Бруевич. Он призывал тщательнее изучать народ, которым коммунисты управляют, и дать себе отчет в широком религиозном движении, идущем снизу. Однако сектантство так и не оправдало возлагаемых надежд. В 30-е годы с ним, как, кстати, и с РПЦ расправились без особых усилий. В итоге поиск и разговоры о русской религиозной реформации надолго утратили какой-либо смысл. По современной научной традиции ее задавили инородческие силы, правившие бал в советской элите и после 1937 года.
Но все же попробуем избежать этого набившего оскомину штампа. Невиданный ранее социально-экономический переворот не мог не иметь глубоких корней в национальной почве. Перемены такого масштаба не могли реализовать инородцы– леваки посредством проповеди о мировой революции, которой крайне тяжело увлечь русского человека. Потому-то эти революционеры и были обречены на гибель. Их смел мощный национальный тренд, идущий из глубин русского народа. Его вызревание и существование до сих пор остается неосознанным историографией, склонной рассматривать советский проект в качестве чего угодно, но только не как результат развития внутренних процессов. Чтобы разобраться в этом, необходима определенная исследовательская «оптика». У Российской империи, выстроенной на западный манер, существовал антипод в лице русского старообрядчества. Если об имперской действительности мы осведомлены весьма полно, то о староверческой России подобного сказать никак нельзя. Староверие – поистине terra incognita нашей истории. Однако, нам не устают повторять о том, что перед нами сугубо маргинальное явление, где кроме этнографических аспектов практически нечего выяснять. Подспорьем тому служит статистика, по которой лишь около 2 % населения империи являлись староверами. Вот именно здесь и кроется узловой нерв русской истории.
Раскольничий мир, за исключением купеческой верхушки староверов-поповцев, обитал в народных низах, стараясь избегать контактов с официальными структурами. Стремление к закрытости объяснялось не только причинами административного давления, но и глубоким осознанием собственной правоты. За непроницаемой для других завесой было удобнее поддерживать свой жизненный уклад, основанный на вере предков, а не на «Табели о рангах». Выпавший из поля зрения властей староверческий мир по-иному обосновывал и выстраивал свою жизнь. На протяжении XVIII столетия противники никоновских новин разработали концепции наступления последних времен, пришествия антихриста, прекращения священства и т. д. Результатом работы старообрядческой мысли стало появление различных беспоповских течений, где наиболее полно выразилось неприятие государства и его церкви, а также радикализм при решении социальных и политических проблем. В народных слоях Нечерноземного центра России, Севера, Поволжья, Урала и Сибири прочно укоренились крупные ветви беспоповщины – поморцы, федосеевцы, спасовцы, филипповцы, бегуны-странники, часовенные и т. д. Отличаясь различными вероисповедными оттенками, эти течения сходились в общем: они категорически не приемлили иерархии, неизбежным следствием чего стала утрата таинств. В тоже время, несмотря на такие кардинальные изменения богослужебной практики, беспоповцы оставались в полной уверенности, что пребывают в истинно русской вере; они использовали книги и иконы дониконовских времен.
Разумеется, господствовавшая церковь крайне негативно относилась к подобным «православным», называя их отщепенцами, утратившими всякую связь с литургией и предавшими религиозные идеалы. Между тем, отрешаясь от оценок синодального официоза, нельзя не признать, что в русском православии происходило формирование устойчивой внецерковной традиции, доселе действительно не типичной для русского народа. Ее представители реализовывали духовные потребности уже исключительно вне церковных форм, утративших в их глазах какую-либо сакральность. Выскажем предположение: перед нами некое подобие реформации, происходившей после раскола в латентном (т. е. скрытом) режиме. Не нужно забывать, что беспоповщина находилась внутри враждебного ей государства, тогда как западные протестанты являлись у себя правящими. Данным обстоятельством объясняется игнорирование нашими беспоповцами регистрационных процедур. Благо отсутствие полноценной церковной инфраструктуры и иерархии не делало это необходимым. Приверженцы беспоповщины не только не утруждали себя регистрацией, но и вообще, как правило, числились обычными синодальными прихожанами. В результате, на российском религиозном ландшафте «силуэт» русского варианта «протестантизма» был едва различим. Внешне он выглядел невнятной синодальной паствой, кстати, всегда вызывавшей тревогу у властей, многочисленные адепты этой ветви православия, по сути, оставались скрытыми завесой официальной статистики. Все определялось юридическим постулатом «Quod non est in actis, non est in mundo» («Чего нет в документах – не существует в мире» – лат.). А по имеющимся документам подавляющее большинство народа всегда находилось в лоне официального православия. Лишь революция со всей определенностью продемонстрировала иллюзорность официоза, вскрыв уже другую реальность.
Тем не менее, эта внецерковная православная реальность не только существовала. В ее народных пластах выработались новые экономические принципы, в чем состояло кардинальное отличие наших староверов от западных. Последние в своих государственных образованиях являлись полноправным хозяевами, составляя однородную конфессиональную среду. Западная протестантская этика порождала классический капитализм, формируя новые экономические реалии. В староверах, по аналогии с протестантами, усматривали таких же носителей здорового капиталистического духа. Однако староверческая жизнь оказалась ориентирована совсем на другое, имевшее не много общего с приоритетом буржуазных ценностей. Находясь под государственно-церковным прессом, староверы вынужденно нацеливались не на частное предпринимательство с получением прибыли в пользу конкретных людей или семей, а на обеспечение жизнедеятельности своих единоверцев. Только такие общественно-коллективистские механизмы представлялись оптимальными в том положении, в котором жило русское старообрядчество. А потому его религиозная идеология освящала экономику, предназначенную не для конкуренции хозяйств и обоснования отдельной избранности, как у протестантов, а для утверждения солидарных начал, обеспечивающих существование во враждебных условиях.
Вот этот мир, пребывавший в скрытом виде внутри Российской империи, и вырвался на поверхность в результате событий 1917 года. Причем февральские и октябрьские дни, при всей своей важности, имели все же верхушечное значение. Впоследствии широко разрекламированные большевиками, эти революции носили характер столичных переворотов. Они еще не затрагивали глубинных народных пластов, лишь послужив катализатором к грядущим событиям. Когда же государственно-общественный коллапс стал для всех явью, все кинулись искать и осмыслять причины случившейся катастрофы. Многие задавались вопросом: как Россию могла постигнуть такая ужасная участь? Почему значительная часть русского народа осталась равнодушной к судьбе своей родины? Удивляла та легкость, с которой произошло расставание с монархией, просуществовавшей триста лет. Еще больше поражало безразличие по отношению к церкви: надругательство над ней не вызвало повсеместно ожидаемой волны негодования. Все эти сюрпризы истории перестают восприниматься таковыми, а приобретают свою железную логику, если рассматривать их в качестве завершающего рывка, выхода русской реформации, подспудно тлевшей в народных староверческих глубинах. Только эта незамеченная реформация в новых условиях проявилась уже не в религиозном, а в социальном ключе. Выстаиваясь не вокруг частной, а вокруг общественной собственности с соответствующей коллективистской психологией. Такое понимание жизни, такие социальные практики не были навеяны марксисткой теорией, а вырастали из широкого религиозного поля, питающегося воззрениями староверия и далекими от буржуазных ценностей. С другой стороны, сотрудничество с инородческой частью партии также не оказалось прочным. Люди из русских низов, наполнившие партию, не собирались обслуживать мировую революцию. Они жаждали построения коммунизма или иначе «царства божьего на земле» не где– то в далеких странах, а здесь в России. Эта реальность, вырвавшаяся из народных глубин, стала теперь не просто хорошо различимой, а определяющей в формировании «лица» советского строя. Она – не плод деятельности кучки инородцев-большевиков, загипнотизировавших русских людей, не твердых в православной вере. Перед нами своего рода квазирелигия, заряженная верой в лучшее, в светлое будущее. Отсюда полная нетерпимость к другим концессиям будь-то официальное православие (неважно, либеральное или консервативное), сектантство и т. д. Всем, кто препятствует достижению справедливости, т. е. наступлению «царства божьего на земле» и, в конечном счете, оправдывает социальное устройство, обслуживающее благополучие отдельных лиц, семей. Устранение этого порядка сопровождалась жестокостью вполне сопоставимой с кровопролитием времен утверждения западной религиозной реформации. И закончился этот советский проект не тогда, когда у СССР закончились деньги, а еще раньше – в середине 70-х годов, когда у основной массы населения закончилась вера в него.